MARSHMALLOW CLOUDS

Киноповесть о детстве.

9 февраля 2018 года мне пришло откровение, я увидел полнометражную картину. Её показали такой, какой она должна быть. В какой последовательности прозвучат в ней новеллы, как она начнётся и как закончится… Читайте…

➀ часть (Coccinella)

Как только начинается хороший фильм, буквально с первых секунд он увлекает нас картинкой, магической атмосферой, музыкой, динамикой, правдивостью повествования. В самом начале мы знакомимся с главными героями, местом действия, временем и быстро попадаемся на крючок (сценаристы знают, что это такое), и никуда нам теперь не деться, остаётся внимательно смотреть фильм, дать свободу эмоциям, и ещё: обязательно узнать в одном из героев себя. Будто и с вами такое тоже случалось. Именно! Пусть так и будет!

Это — Канада, город Торонто. Кабинет в моём доме, я писатель-эмигрант из России и Украины. Две эти страны я считаю своей Родиной. Чуть позже вы поймёте почему.

На часах раннее утро, 6:00.

Три высотки книг, пачка журналов, несколько чёрно-белых фотографий из детства, пепельница, кофейная чашка, ноутбук — всё это расположено на поверхности моего писательского стола. Это не бардак. Это рабочий процесс.
На стенах кабинета тоже фотографии, и я повесил их совсем недавно, они в рамках и под стеклом: отец, мать, сестра, родственники, много разных других снимков. Всё это фотокарточки сценариста, чтобы всегда перед глазами, чтобы ничего не забыть, никого не забыть, обо всех и обо всём рассказать.

В зеркале авторский профиль, европейские черты лица, и это не моё мнение, а мнение окружающих. Виски писателя сбагрены сединою.
Марк. Меня зовут Марк. Я автор текстов, рассказчик и герой данной киноповести.
Рядом с моим писательским ноутбуком стоит натёртый до блеска стакан для виски, на дне стакана пучок зелёной травы, в траве сидит яркое шарообразное существо Coccinella — настоящая американка.
Если выстроить кадры, то это будет примерно так: я ненадолго прерываю работу, достаю из ящика стола сигарету и зажигалку (крупно руки, лицо), закуриваю, какое-то время наблюдаю за насекомым, выпускаю дым подальше от его стеклянного жилища, затем, тушу сигарету в пепельнице, печатаю название первой главы. Почему сигареты в ящике стола? Я пытаюсь о них забыть. Бросаю курить.

Титр: БОЖЬЯ КОРОВКА.

Она жила в траве у взлётно-посадочной полосы. Она сама умела летать и с радостью летала по округе, и совершенно бесшумно. Летала самым маленьким пятнистым самолётиком, незаметным, божественным. И дом свой коровка выбрала именно тут: в аэропорту города Торонто.

— Почему здесь? — спросите вы.
Отвечу:
— Ей нравились эти большие стальные птицы, особенно с рисунком журавля на хвосте, нравились ветра, сопровождающие их, нравился шум двигателей, устрашающая скорость крепких и сильных колёс у шасси — этих исчезающих и появляющихся ног. Ещё коровке нравились расстояния, которые легко преодолевались этими серебряными в заклёпках птицами, и высота. Она бы так не смогла взлететь к облакам и отправиться через океан, ну, скажем, в Украину? Нет, не смогла бы. Но она очень мечтала о таком путешествии, и я не смог отказать ей в этом удовольствии. Пусть волшебный перелёт станет для неё божественным подарком: побывать в другой стране, в другой траве и даже в разных веках. Да. Не удивляйтесь. Случится именно так. И пускай это будет божественным подарком и для вас тоже, и для вас, и для тебя, и для тебя, что сидит в третьем ряду на девятом месте. Девять — хорошая цифра. Моя. А теперь полетели!
Здесь должна звучать музыка. Красивая мелодия одного российского композитора, непризнанного, но какие его годы, гения Игоря Дункула. Мелодия называется «Плач», и пройдёт она через весь фильм. Будет изменчивой, как погода или настроение, где-то будет звучать одиноким роялем, голосом без аккомпанемента, и в финале — до краёв наполнится инструментами, расплачется целым оркестром вместе со зрительными залами всего мира.
Воздух, вода, земля, огонь, живое и неживое, абсолютно всё, что на земле и в небе живёт в тесном взаимодействии. И стакан с Божьей Коровкой в моём кармане, и такси в аэропорт, и уплывающий по транспортерной ленте чемодан, паспортный контроль, терминал, узкий металлический тоннель до заветной двери, пилоты и бортпроводники, наш с вами самолёт, летящий сквозь время, всё сейчас живёт и взаимодействует, и работает на волшебную, удивительную историю любви к своему детству, корням, стране, двум странам, к сожалению, теперь уже враждующим: России и Украине. Но может быть эта история помирит эти страны?

Раздался звонок:
— Вас ожидает такси, — любезно говорит девушка диспетчер, — машина чёрный «Форд», номер: GGG 693.
— Хорошо, спасибо, — отвечаю ей, кладу трубку.
Я сохраняю этот важный документ, закрываю ноутбук, заталкиваю вместе со шнуром в потрёпанный (из кожи быка) портфель, надеваю ботинки, пальто, в его карман аккуратно помещаю стакан с маленьким шарообразным чудом и, хватая мою дорожную поклажу, выхожу из дома.

Дорога. Такси летит в аэропорт. За окном привычная для моих глаз картина мира, и наблюдаю я её вот уже лет десять. Вполне состоявшийся писатель, немного бизнесмен, холост, детей нет, их заменяет мне книжный магазин, издательский дом и журнал, в котором любой, даже неизвестный, но, обязательно интересный автор может опубликовать своего ребёнка, своё светлое произведение. Стих или прозу. Неважно. Поверьте, к светлым произведениям у меня имеется вкус.

Салон лайнера блестит как новенький. Я осторожно вынимаю из кармана стакан с безбилетной пассажиркой, аккуратно ставлю на столик перед собой, вешаю пальто. Мы разгоняемся, отрываемся от земли, от места своего обитания, от Родины. Ещё вчера здесь (в Канаде) жила шарообразная американская Coccinella, своими тёмными пятнышками на панцире немного напоминающая русскую, а, может, и украинскую Божью Коровку? Окрас панциря, правда, другой у неё — он ярче. В Америке и Канаде всё другое, всё яркое, всё вокруг улыбающееся, друг другу улыбающееся! Вы не знали?
Я подвигаю стакан с моей героиней поближе к иллюминатору, мы оба наблюдаем за восходящим солнцем, за этими белыми и серыми, кучерявыми и не очень на голубом небе облаками.
И здесь я ставлю главный титр этой истории: Зефирные Облака.
Какое-то время звучит музыка, и появляются в этих облаках имена звёздных актёров, имя автора, а значит — моё, имена режиссёра, его помощника, имена операторов, композитора и продюсеров этой истории, имена всех, кто принимал участие в создании картины. А двое (она и я) продолжают смотреть в окно, пока бортпроводник не предложит мне что-нибудь перекусить и выпить.
— Есть виски, коньяк, вино, — спрашивает любезный, улыбчивый парень. — Из горячего: курица, рыба.
— А давайте виски! — улыбаюсь ему. — И мы будем рыбу.
— Мы? — строит бровки домиком бортпроводник.
— Мы, — повторяю и показываю ему знаменитый уже стакан.
Парень наклоняется, максимально приближаясь к объекту своего любопытства, и Божья Коровка в его роговице видит своё отражение.
Эта сцена должна быть осуществима для оператора. Обязательно.
— Тоже путешествует? — улыбается бортпроводник, глядя уже на меня.
— Да, — делаю глоток виски, — но у неё точно билет в один конец. Трава на планете, слава Богу, везде зелёная.
— Значит, эмигрирует, — решает бортпроводник.
Он наливает мне ещё виски, ставит на столик ланч-бокс.
— Приятного аппетита!

В салоне приглушили общий свет, оставив его только в зонах комфорта: над каждым пассажирским местом.
Не хочу закрывать иллюминатор защитной шторкой. Полулёжа, вглядываясь в темноту, я заучиваю ритмический рисунок красных маячков на крыле, сопровождаю сигналы габаритных огней взмахом руки, будто дирижёр.
Потом я достаю из сумки ноутбук, подключаю к розетке, открываю нужный документ. Этот. И печатаю слово «седой», нажав caps lock…

➁ часть (Grey).

Титр: СЕДОЙ.

Представьте картинку, но… после того, как хорошо поработают оператор и режиссёр монтажа:
Ноутбук, курсор мигает в конце только что напечатанного Марком титра. Экран ноутбука плавно преображается в экран бортового компьютера у пилотов, а мигающий курсор — в посадочную полосу, на которую сейчас приземлится этот самолёт.

Такси везёт меня на железнодорожный вокзал города Киева. С детства я помню большое и красивое здание этого вокзала, помню длинный, надземный, стеклянный переход к платформам, площадь привокзальную помню и продавцов мороженого. Вкусного, украинского, в шоколаде, на палочке пломбира.
В кассе я покупаю билет до города Конотопа. Пассажирский поезд начинает отбивать дорожный ритм, а за окном, в садах и палисадниках, уже цветут яблони. На моём столике — знаменитый стакан из-под виски, в нём участница событий, героиня самой первой новеллы, она любуется вместе со мною весенними видами. И происходит это всё сначала под музыку, затем вступают слова, и мелодия растворяется:
— Отец почему-то называл меня «Седой», хотя седым я никогда не был. И даже сейчас у меня нет седых волос. И чтобы вы знали — мне пошёл шестой десяток.
Почему отец так называл — я не знаю. Мне надо было у него спросить. Не успел. Мама говорила, что на украинском солнце у меня выгорали волосы. Может, поэтому?
Рано утром поезд прибывает в Конотоп. Я молча благодарю незаметных проводников — кивком головы — и иду к вокзалу:
— Папина кличка звучала всегда по-доброму. Я не скажу, что она мне нравилась, но и дискомфорта тоже не доставляла. Седой и седой, пусть будет так.
На вокзальной площади я вижу такси:
— До села Казацкого отсюда народ возят?
— И дальше тоже, — быстро реагирует водитель, — если денег хватит.
— Я тут давно не был, — отвечаю ему, — цен не знаю.
— Но деньги-то есть? — таксист искоса смотрит.
— Конечно! — злюсь. — Я что, не так одет?!
— Почему? Всё так! — открывает он дверь. — Садитесь! Не обижайтесь. Усталость.
— Чемодан!?
— Ах, да! — кивает таксист.
Он суетливо справляется с моим багажом, пока я сажусь в машину:
— Приехал я издалека, — начинаю беседовать с ним, — у меня усталость не меньше вашей.
— Из какого такого далека?.. — любопытствует он.
— Торонто, — отвечаю.
— Слыхали, — улыбается. — Это точно далеко. Так куда едем? Казацкое?
— Да. Везите Седого в Казацкое.

Машина летит по утреннему городу: пробок нет, редкие встречные, людей на тротуарах тоже нет. И вот район Загребелье: частные дома, разноцветные заборы и лавочки. Здесь живёт брат моего отца — Павел, недалеко от трамвайного полотна, там, где трамваи поскрипывают по кольцу и следуют уже обратно. Но мне выходить не здесь. Не сегодня. Я еду дальше. Гораздо дальше. В детство.
Проходит совсем немного времени, водитель задаёт вопрос:
— Почему Седой?
— Отец так звал, — отвечаю.

В старших классах, кличку «Седой» я потерял, отцу было как-то не до меня. Всё своё свободное время он проводил на даче, куда я особо не стремился. Катера, рыбалка, грибы, ягоды — это было не моё. Там я загорал, разве что, иногда помогал маме на огороде. Холодная озёрная вода, длиннющие расстояния между островами, болотные сапоги, ветровка, запах бензина и мази от комаров, катер по волнам, костры, уха, солёная кумжа, икра — всё это был мой отец.

— Так вы к нему едете? — интересуется таксист.
— Что вы? — отвечаю. — Его нет уже. К себе я еду.

Мать моего отца (моя бабушка) Степанида назовёт сыновей именами двух святых апостолов. Пройдёт много лет, и отец покинет этот мир в день этих двух святых — 12 июля по юлианскому календарю.

— У вас тут дом, что ли? — продолжает любопытствовать водитель. — Ничего не понимаю!?

Улыбаюсь:
— Не обращайте внимания, я — параллельно — работаю. Дома моего здесь нет. А мог бы быть. Да. Мог бы. Если бы…
Таксист многозначительно морщит лоб:
— Если бы что?
Я молчу.

Мы покидаем пригород, выезжаем на широкую районную дорогу, по обе стороны всходит в полях кукуруза, вдалеке, слева, стройными рядами, длинные здания ферм, рядом с ними пасутся коровы. Чётко видна водонапорная башня. Таких башен на нашем пути будет несколько. В каждом населённом пункте есть они.
— И не было бы войн, катастроф, всего того, что несёт разрушение этому миру, — говорю водителю, — если бы человек жил в гармонии с самим собой.
— Это вы к чему? — удивляется моей странности таксист, и данной фразе, вне беседы.
— Я заканчиваю новеллу о Божьей Коровке, — отвечаю, — и начинаю уже другую.
— А что такое новелла? Коров я знаю хорошо, а вот Новелл?
Смеюсь:
— Обычный рассказ. Интересная захватывающая история. Малая повествовательная проза. Вот что это.
— А, ну если рассказ, тогда я понимаю, — кивает мой таксист. — Рассказ я понимаю. Да. А вы, значит, рассказы пишите?
— Ага, — тоже киваю. — И один мне надо бы закончить. Пора уже. Остановимся, если можно, вот тут?
— За ваши деньги любые остановки, — отвечает таксист и тормозит, где я указал.
Мы присели с водителем-проводником на когда-то упавший и уже окончательно высохший тополь. От старости или от стихии упал он — никто из нас сказать не мог. И вы тоже не скажете. Может, от войны он упал? Она же здесь была?
И окунулись мы в волны пшеничного поля, этого танцующего от дуновений ветра и тишины ковра. И зазвучала музыка — всё тот же лейтмотив плача, только очень-очень тихо.

— Я, наверное, закурю, — говорит таксист, доставая какие-то украинские сигареты.
— И мне дайте, — прошу. — Мы даже не познакомились? А это необходимо. Мне надо знать ваше имя или это имя я сам придумаю вам.
— Так мне его уже придумали!? — окутывается табачным дымом Фёдор. — Меня зовут Федя, Фёдор.
— Марк, — протягиваю руку. — Будем знакомы.
Мы крепко пожимаем друг другу руки.
— Я кое-что сделаю сейчас, — произношу, и далее, более торжественно: — Нас — тут — трое!
— Трое? — удивляется Фёдор.
— Да, — повторяю. — Трое.

Лезу в карман, чтобы достать стеклянный бизнес-класс со своей компаньонкой: американской коровкой-путешественницей. Для этого придётся ненадолго отложить прикуривание украинской сигареты, таксист меня уже успел угостить.

— Ах вот оно что!? — отвечает он и проделывает ровно то, что когда-то в воздухе проделал бортпроводник. И наша Божья Коровка снова видит своё отражение, но уже в роговице Фёдора.

Я смеюсь. И он тоже смеётся. Между нами, на крону высохшего тополя, ставлю стеклянный бизнес-класс, мы оба всматриваемся в линию пшеничного горизонта, жадно, иногда синхронно, расправляемся с сигаретами, и кажется, что нахожусь я с этим украинским парнем совсем не здесь, а где-то в окопах у реки Сейм, будто во время передышки мы курим махорку. Тихая, звенящая пауза во время войны. Конотоп ещё не взят немцами.

— Я выпущу её, — говорю, — и мы поедем дальше. Теперь это её новая Родина, дорога у коровки тоже была не два часа, и ей нужна не трава, а всякая мошкара, короеды, тля. Пора уже хорошо подкрепиться.

Опускаю палец в стакан, и коровка охотно заползла на него. Будто знает, что ждёт её дальше.

— Ну, надо же, — усмехается Фёдор. — Дрессированная какая. Интересно, они как-то по половому признаку разделяются? А если это не коровка, а бык?

Я снова смеюсь:
— Не знаю. Если размножаются, значит, разделяются как-то… Я не ботаник.

И тут наша коровка бойко вытаскивает прозрачные крылышки из-под яркой брони, расправляет их и вертикально, подобно вертолёту, отрывается от моего писательского пальца, взяв курс на пшеничное поле.
В картине — этот полёт волшебный. Коровка прилетит в послевоенный тысяча девятьсот сорок шестой год. Она присядет к Петру на его ещё молодое плечо, когда тот будет стараться связать прогнивший шнурок немецкого ботинка, на два или три размера больше ботинка, чем стопа Петькиной ноги.

— Ты идёшь? — позвал Петьку один из друзей.
— Да! — завязывая на узел шнурок, кричит Петька. — Иду!
В этот момент, буквально на несколько секунд, она и осчастливит ребёнка, присядет к Петьке на рукав. Он её заметит, улыбнётся, проводит дальше взглядом, потому что коровка не задержится ни на рукаве, ни в сорок шестом… Она уже сделала то важное, ради чего и появилась в этом времени, здесь и сейчас. И уже помогла Петьке завязать правильный узел. Шнурок выдержит бег, и нога ребёнка останется в ботинке, когда с ним совсем скоро приключится вот что…

➂ часть (The ratter).

Титр: ПОЛИЦАЙ.

Историю эту отец рассказывал мне единственный раз, и в тот день во время рассказа, тоже единственный раз в жизни, он назвал меня сынок. Больше отец ни разу так меня не называл. Сложно сказать почему. Возможно, слово «седой» для него было роднее, чем слово «сын».
Не помню, где именно звучал этот его рассказ. Допускаю, что… во время какой-нибудь хлебосольной украинской трапезы мог звучать, когда Пётр Андреевич немного выпьет и когда будут слушатели помимо меня. Бабушка Степанида, дед Андрей, брат Павлик, его жена Клава, мама моя Антонина — все могли слышать, запомнить этот рассказ.
И если захочется режиссёру, чтобы отец его рассказал в Украине, тогда — это семидесятые годы прошлого века, Пётр действительно сидит за столом, в руках рюмка самогона. И все мы — тоже за этим столом. Натура. Яблоневый сад. Около летней кухни.

— Растирая колосья в ладошках, — начал рассказ отец, — мы с жадностью поедали эти зёрна пшеницы, набивали ими карманы старых штанов, кто-то собирал в картуз, кто-то в рукав рубахи завязанный узлом. Я — просто их ел. Это был тёплый солнечный день. Год или два как закончилась война. Нас было пятеро мальчишек.
— Видим, — продолжает отец, — вдоль колхозного поля скачет на лошади сторож — крепкий такой, очень большого роста мужик. Мы сразу все притаились, сели в пшеницу, а он — остановил лошадь, та топчется на месте, и не понятно, куда этот мужик смотрит, и заметил ли нас.

Хорошо бы показать огромное колосящееся поле, всадника вдалеке, пять мальчишеских голов, прячущихся в пшенице. И должно быть такое для зрителя ощущение, будто сторож этого поля не из-за нарушителей границы остановился, а по-другому поводу: захотелось ему передохнуть, выкурить самокрутку, просто подумать о чём-то.

— Прошла минута, — продолжает отец, — и вот, этот злой всадник срывается с места и скачет прямо на нас. Полундра! — кричу парням. — Поднимаемся мы и врассыпную. Бежим что есть мочи, кто куда!

А здесь надо улететь дрону под облака, показать всю эту россыпь, опасный пшеничный рисунок погони: ребят и всадника.

— Бегу, — продолжает отец. — Оборачиваюсь. А мужик этот скачет за мной. Достаёт он из сапога чёрную плеть, нагоняет меня и со всего размаху бьёт по спине. Я падаю прямо в поле, в эту пшеницу. Боль страшная!

Да, это так. В такие моменты боль действительно страшная. Но она переносится довольно легко. Ещё ты будто видишь себя со стороны. И даже падаешь несколько раз в эту траву. Трижды падаешь. И трижды рассекается твоя спина, трижды рвётся рубаха, сочится кровь. И ещё ты успеваешь подумать о том, что это с тобой уже когда-то происходило. Остаются нерешёнными вопросы — когда происходило и чем закончилось? Да. Актёру надо падать в замедленной съёмке трижды. И только потом всё движется в реальном времени: всадник, ребята, среди которых совсем ещё молодой Пётр.

— Переворачиваюсь на спину, — продолжает отец, — стараюсь не попасть под копыта. Сторож с какой-то зловещей силой замахивается ещё раз, и тут… плеть случайно выпадает из его рук. А я вскакиваю в этот момент и не то, что бегу, — я лечу, сынок! Лечу по этому полю!
Слово «сынок» звучит эхом. Повторяется и повторяется. Петька летит что есть мочи. В его глазах — лицо злого сторожа, и в памяти теперь — тоже это лицо. Навсегда. И счастье, счастье в Петькиных глазах. И спасение!

Сторож в пшенице будет искать свою плеть, найдёт её не сразу. Ненавистным взглядом проводит он убежавших от смерти мальчишек, моего отца, и упустит ещё коня. Ретивый жеребец странно сорвётся и убежит в поле за свободой.

— Дальше я помню избу, половицы, — продолжает отец. — Я не помню, как долетел до дома. Лежу, а мать, бабушка твоя, чем-то мажет рубец на моей спине.

— Ну, не хочешь, не говори! — плачет Степанида.
— Я молчу, — продолжает голос отца.
— До мяса ведь спину распороли! — Плачет ещё сильнее бабушка.
— Мама… — не выдержав, тихо отвечает отец, — не реви, слышишь? Я просто хотел есть.

Пройдёт десять лет. Петька получит диплом сварщика, и почему-то именно в этот день, выходя из здания училища на улицу, столкнётся он лицом к лицу со своим давним обидчиком. И тот тоже узнает Петьку.
Постоят двое с минуту, посмотрят друг другу в глаза, и оживёт снова судьбоносная сцена в поле пшеничном: конь, плётка, побег. Будто никуда из памяти и не уходила. Бумерангом вернулась.

— Привет, — сказал сторожу Петька. — Это мой запоздалый тебе ответ.

И так он ударит его, что улетит тот с крыльца на землю. И будет сломана у сторожа челюсть. Двоих в этот же день заберут в милицию. Когда начнётся разбирательство, выяснится, что в войну этот сторож сотрудничал с немцами, что был он самым настоящим полицаем, участвовал в расстрелах сельских жителей. И в финале этой пшеничной истории его самого приговорят к расстрелу.

Между мною и Фёдором воцарилась магическая тишина. Колосья пшеницы и те прекратили шептаться.
— Вот так вот, — резанул я воздух. — Такая история про поле пшеничное в моей седой голове. Поехали?
— Да, — отвечает Фёдор, — пора бы… Иначе слишком дорого вам это путешествие обойдётся.
— Я заплачу, — отвечаю ему. — Не волнуйся.

Мы идём к машине. Стакан из-под виски остался стоять на упавшем когда-то дереве, а вдруг Божья Коровка захочет обратно в свой бизнес-класс?

Едем дальше.

— В конце своего разговора, — продолжаю, — отец посмотрел на меня и добавил: «Пойдёшь в секцию бокса. Хочу, чтобы ты был сильным, всегда мог за себя постоять». Я подумал тогда: «Какой бокс?» И пошёл заниматься фигурным катанием.

Фёдор от души смеётся.

➃ часть (The ice).

Титр: ЛЁД.

1973 год. Провинциальный северный город N. Хоккейная коробка Академического городка. Морозное зимнее утро.
На льду катались дети академиков. Тренер Роберт Иванович показывал им разные фигуры. Фоном из прикреплённого к столбу громкоговорителя звучала какая-то пластинка. Да. Это было так. И я совершенно не помню — как меня тогда занесло туда, почему я оказался в этом городке?
Регулярно приходя на каток, я всегда стоял у бортика, через металлическую сетку внимательно следил за происходящим. Рядом, в снегу, лежали мои хоккейные коньки.

Я уже выделил для себя девочку, всегда давал ей заслуженное первое место. Работал судьёй за бортом. На Катюше, так её звали, была вязаная шапочка с финским орнаментом, костюм как у настоящей фигуристки и белые чешские коньки! Если найти почтовые открытки семидесятых годов прошлого века, где изображены девочки фигуристки, — именно о таком костюме я говорю. Ещё по Катюше было видно — дочка какого-то академика КФАН. Лучше остальных она повторяла показанные тренером фигуры, я не мог оторвать от неё взгляд.
И вот однажды Роберт Иванович обращает на меня внимание. Возможно, он и раньше заметил мальчишку, который каждые выходные здесь у бортика ошивается. Но тут дело такое, можно ведь заметить, а потом и забыть. Но это не про Роберта Ивановича история. Произошло всё так:

— Катюша, твой поклонник? — сказал Роберт Иванович максимально громко, чтобы я услышал.
— Кто? — моя фаворитка обернулась, я засмущался.
— Да-да, он, — указывает на меня тренер.
— Я его не знаю, Роберт Иванович, — шепеляво говорит Катя.

Она была неразговорчивой девочкой. Шепелявила. На моей памяти: она всегда молчала, но хорошо каталась.

— Да ладно… — улыбается ей тренер. — Не заешь своего ухажёра?

И он снова смотрит в мою сторону, но меня уже и след простыл.
Я с коньками в руках иду по академическому городку. Чего испугался тогда? Роберт Иванович просто хотел как-то быстрее, наверное, втянуть любопытного мальчишку в этот ритм тренировок, вытащить на лёд, познакомить с другими детьми. Я так думаю сейчас.
В детстве мне очень нравились эти двухэтажные дома академиков в академическом городке, их загадочные окна, черепичные крыши и уходящие в морозное небо струйки дыма.

— Почему мы живём не в таком доме? — иду и рассуждаю. — Вот когда стану большим, у меня будет именно такой дом — двухэтажный. На подоконниках будут стоять цветы. Не много. Подоконник — цветок. Подоконник — цветок. И будет обязательно крыльцо у дома. И можно будет даже присесть на крыльцо.
Это очень важный момент в киноповести. Впервые озвучивается вопрос дома и крыши над головой главного героя. Озвучивается вопрос ещё в далёком детстве.
Я надеваю хоккейные коньки, зашнуровываю ботинки. Во время нелёгкого, скажу я вам, процесса, руки мёрзнут, но я их согреваю, как могу: дую в ладоши, растираю, прячу в карманы.
Заледеневшая дорога устремляется вниз. Лечу на коньках моего брата.

Уже говорил — папа хотел из меня сделать боксёра, чтобы я бил всем своим обидчикам лица. Слово «морды» я убрал.
Обидчиков у «белой вороны» хватало. Но я не хотел бить в лицо, не хотел боксировать! И когда на хоккейных коньках моего двоюродного брата Андрея напильником сделал зубчики, отец схватился за голову:

— Это что?!
— Это как у фигуристов, — отвечаю, — они за счёт зубцов прыгают и тормозят. Это важно, папа! Прыгать и вовремя тормозить! И не упасть после прыжка! Всё очень важно!
— Значит, фигурист?!! — глаза отца налились кровью.
— Да, хочу им быть.

Я боялся отца. Ремня получал чуть ли не ежедневно, исключительно за учёбу, за мои «двойки» по русскому и литературе. Да-да. Не удивляйтесь — по русскому языку и литературе.
Позднее отец всегда оплачивал мой «лед», но он и требовал от меня хороших оценок. Только по конькам у меня были «пятёрки» и даже «шестёрки».
Когда в моём дневнике появилась твёрдая «четверка» по литературе, папа и мама купили мне чешские фигурные коньки. Мужские, чёрные! Это было счастье!
Два зимних выходных утра Роберт Иванович внимательно за мной наблюдал из окна тренерской будки, маленького одноэтажного здания. Он мог бы уйти или сделать вид, что меня нет, заняться чем-то ещё в своей коморке: коньки поточить. Дети оставляли ему коньки. Но он сидел и смотрел в окно.
В полнейшем одиночестве я снова выкатился на лёд. Я всегда так делал, когда хоккейная коробка становилась безлюдной. И я принялся повторять то, что сумел запомнить с урока. Не сосчитать, в который раз я уже смотрю тренировку фигуристов, эти двухчасовые уроки, запоминаю движения. И сегодня…

Начинает звучать музыка. Главный герой продолжает повествование.

И сегодня… Роберт Иванович включает мне мелодию. Он включает пластинку, поскрипывая, она звучит в громкоговорителе на столбе. Michej Jean Legrand, тема из музыкальной мелодрамы Jacques Demy, музыка из фильма, удостоенного «Золотой пальмовой ветви» в 1964 году, музыка ещё для меня новая, а сейчас уже — неувядающая, вечная. И потом осторожно, чтобы не спугнуть новоявленного фигуриста, он сам выходит на лёд. Но мне бежать некуда, да и бессмысленно — я на коньках. И пришёл стать чемпионом.

— Как тебя звать? — знакомится со мной тренер. — Ты тут уже давно крутишься, а я до сих пор не знаю как твоё имя…
— Марк, — отвечаю я.
Камера на лёд, на две пары коньков, у тренера — чешские фигурные, у Марка — российские хоккейные, причём самые обычные, ещё не высокие, по косточку на щиколотке коньки. Саму щиколотку прикрывают связанные мамой носки.
— Марк, — начинает Роберт Иванович, — тебе нужны фигурные, а не эти… хоккейные.
— Знаю, — смущаюсь. — Но у меня пока нет такой возможности, мои родители не могут купить мне эти коньки.
— Ладно, давай, помоги мне, — улыбается тренер, — лёд зальём!
— Да-а-а! — кричу. — Помогу! Да!
— Тяни сюда шланг, — продолжает Роберт Иванович, — сделаем хороший гладкий каток.
— Да-а-а! С удовольствием!

Это сейчас работают машины. В семидесятые катки заливались из обычного шланга. Ледовая поверхность от этого не всегда была ровной в моём безмятежном детстве. Зато какой поднимался пар!

— Хочешь стать фигуристом?
— Очень!
— А коньков фигурных нет.
— Фигурных — нет. Но мне купят! У меня скоро день рождения!
— Ну, если купят, тогда приходи. Давай-ка оттащим шланг.
И вот уже сижу я в тренерской будке, разглядываю всё, что там есть. Точильный станок, музыкальная аппаратура, пластинки. Пройдёт время, стану я появляться здесь гораздо чаще, переодеваться здесь, шнуроваться, включать музыку для тренировок и волноваться перед соревнованиями тоже буду здесь.

— У тебя должны быть такие коньки… — повторяет мне Роберт Иванович.
Я внимательно смотрю на чёрные мужские ботинки с лезвиями, зубчиками на них.
— Твои хоккейные не подойдут.
Беру в руки фигурные коньки моего тренера. Непередаваемые ощущения детства. Ты прикасаешься к ботинкам, проводишь осторожно пальцем по лезвию, ногтём по ребру: так проверяют качество заточки; и тебе кажется, будто от них только и зависят теперь все твои скорые достижения в этом виде спорта. Но это не так. Придётся очень потрудиться.

— Коньки я тебе наточу. Занятия три раза в неделю. Оплата: десять рублей в месяц.
— Десять рублей?! — испуганно повторяю за тренером. — Это огромные деньги!?
— Да, друг мой, — продолжает Роберт Иванович. — Дети академиков ничего не платят, за них платит КФАН, все остальные дети, к сожалению, оплачивают мои занятия. Поговори со своими родителями. Смогут ли они давать тебе раз в месяц такую сумму?
— Я спрошу… у мамы. Спрошу… — моё настроение, конечно, немножко испортилось.
— Коньки свои не забудь!
Роберт Иванович улыбается.

Я лечу домой, составляю текст вечерней беседы с родителями. Вот тогда я уже становился писателем и сценаристом. И я очень хорошо помню, где прозвучит этот текст. На кухне.
— Мама, я буду учиться на одни «пятёрки»! Мне нужны коньки и десять рублей. Нет, не так. Мамочка, я стану знаменитым фигуристом, мне нужны коньки и десять… Нет… не так! Я хочу другие! С зубчиками коньки!
До блочной пятиэтажки я не добегу.

А дальше идёт нарезка из событий: Марк у школьной доски; в спортивном магазине с родителями; на хоккейной коробке в день соревнований. И это — обязательно выходной, желательно воскресение. Родители его в кадре.

Чёрные чешские коньки крупным планом. Герой идёт по резиновой дорожке, выкатывается на лёд, останавливается вдоль бортика.
— На лёд приглашается… — звучит в громкоговорителе голос Роберта Ивановича.

Выезжаю на середину катка, принимаю фиксированную позу. Заскрипела пластинка, заиграла тема знаменитого композитора Michej Jean Legrand, музыка из кинофильма «Шербурские зонтики».
Катаюсь я безупречно. Выполняю все заявленные мною элементы. Фаворитка Катя, её мама, отец — внимательно наблюдают за выступлением. Катя понимает: с сегодняшнего дня первого места ей не видать.

➄ часть (Kazatskoe).

— Ну, так к кому ты всё-таки едешь? — интересуется Фёдор.
— Крёстная у меня здесь живёт, — отвечаю ему.
Нас обгоняет машина. В жёлтом таксомоторе семья: муж с женой, двое детей. Картина напоминает мне сцену из детства.
— Отец всегда до села брал такси, — говорю задумчиво.
Фёдор отвечает:
— Богато жил?
Улыбаюсь:
— Не сказал бы. Мать ругалась: «Почему ты дал водителю три рубля?!» А это были семидесятые годы. Прошлый век уже.

В окне показалось свежевспаханное поле, вдалеке как маяк — водонапорная башня, рядом с ней умирающие здания какого-то колхоза. Но обогнавшее нас такси, пассажиры в нём — не дают мне покоя.
Марк снова и снова возвращается в прошлое. В 1971 год, на улицу Борова,90. Во второй дом бабушки, который стоит в самом начале села.
Уже темнеет. На тропинке два чемодана. Рядом с ними мама, я и моя сестра. Такси только что уехало обратно в Конотоп, но ещё слышится мамино недовольство. Отец не реагирует на её бурчание. Он щедро расстался с тремя рублями, отдал их таксисту и в этот момент — перелезает через изгородь, чтобы постучать в окно маленького дома, совсем мне незнакомого. Я смотрю на дом, и он не нравится мне. Отец стучит в окно. В доме появляется свет. Бабушка Степанида выглядывает из-за занавески. Щурится.
— О, Боже! Петр, это ты?! — причитает она.
— Я, мама.

И бабушка, и папа говорят на украинском языке, но я пишу киноповесть на русском.

Бабушка деду:
— Андрей, Петр приехал!

Двор. И он мне тоже пока не знаком. Это потом я полюблю его. Над крылечком веранды загорается лампочка. К ней слетаются мотыльки. Бабушка семенит, отворяет калитку. Следом за ней выходит дедушка.
— Тоня! Дети! Петя! — бабушка плачет, обнимает всех.
— Сынок… — дед беззубо улыбается, но глаза его почему-то наливаются слезами.
— Здравствуй, отец, — мой отец крепко обнимает своего.
Проходим во двор, забывая про чемоданы.
Дед моему папе:
— Теперь вот тут живём… Дом поменьше, чем тот наш, но ничего…
Мой отец отвечает, глядя на новую избу:
— Зачем вы тот дом продали? Хороший был дом!?
Снова звучит тема дома. Тема смены большого и родного дома, на маленький дом — и совсем ещё не родной.
— Да ладно… — дед тяжело вздыхает.
Бабушка чуть слышно, посмотрев на деда:
— Павлуша попросил деньгами помочь.
— Хватит! — сурово отвечает ей дед Андрей.
Отец мой злится:
— Понятно. Павлуше всё денег мало?
Мама встревает:
— Петя! А чемоданы ты кому оставил?
— Я принесу их, — говорит дед. — Сейчас.
— Не надо отец. Я сам.
Герои проходят в новый дом. Тот, что у края села, к этому дому в реальном времени и едет сейчас Марк.

Я возвращаюсь из моих воспоминаний — салон машины, она летит по украинской дороге. Впереди виднеется знакомый с детства указатель.
— Вот и Бочечки, — торжественно объявляет Фёдор, — следующее — твоё Казацкое.
Указатель: «БОЧЕЧКИ». Это больше постамент с буквами, чем указатель.
— Как быстро мы едем, — улыбаюсь. — Сердце бух-бух, так волнительно.
Фёдор в ответ:
— Чего это? Спокойнее.
Из окна машины хорошо видны ухоженные, свежевыкрашенные сельские дома, обычные колодцы и колодцы-журавли, магазин, памятник-мемориал солдатам, защищавшим Украину от фашизма.
— Вечный огонь не горит, — говорю с сожалением. — В детстве, помню, всегда горел.
— И в Конотопе не горит. Раньше по праздникам зажигали, а теперь… Да что объяснять, ты и сам знаешь, — Фёдор смеётся. — Может, газ экономят? Дорогой он нынче. — Фёдор косится на меня, — для Украины.
Мы оба смеёмся.
— Я к России уже не имею никакого отношения, — подумаю, но не озвучиваю.

Машина выезжает из Бочечек. Справа, в глубине паковой зоны, в гордом одиночестве стоит белоснежный дворец.
— Можно притормозить? И подъехать вон туда?— прошу Фёдора.
— Конечно.
Украинский таксист делает вовремя поворот и тормозит в нужном для фильма месте.
В детстве меня не интересовали вопросы: откуда в этих Бочечках такое роскошное здание, кто его построил, кто жил в нём? Я знал, что это школа. Ничего больше. Рядом с этим дворцом я никогда не был. Проезжая мимо, лишь любовался его красотой… — это всё. Ровно как сейчас.

— Не так давно, — говорю Фёдору, — я искал об этом дворце нужную мне информацию. Нашёл. Запомнил. Здесь будем снимать военное время.
— Военное время? — переспрашивает Фёдор.
— Да, — отвечаю ему. — В Великую Отечественную войну здесь находился штаб. И вообще это место долго страдало от линии фронта, она тут и проходила, когда держали оборону Конотопа. Дворец этот в 1783 году спроектировал сам Николай Александрович Львов, член Российской Академии, почетный член Императорской Академии художеств, директор российских каменноугольных приисков и училища землебитных строений. Являясь крупным архитектором того времени, представителем стиля классицизм, Николай Александрович спроектировал почтамт в Санкт-Петербурге, Борисоглебский собор в Торжке, здание Приората Мальтийского ордена в Гатчине и много чего ещё. Также он изобрёл оригинальный способ строительства домов из прессованной земли. Этот дворец построен в стиле высокого классицизма по заказу владелицы имения, княгини Львовой. Когда же селом владел подполковник, князь Александр Николаевич, во дворце реконструировали фасады, которые приобрели некоторые черты присущие неоренессансной стилистике. Портрет подполковника Львова — свой первый итальянский портрет — написал сам Карл Брюлов. Художник сделал эту мастерскую работу за три часа. А в войну здесь был штаб. Да. А во времена советской власти открыли сельскую школу. С её открытием был полностью утрачен декор интерьеров, коринфские капители колонн и пилястр паркового фасада. Вот и всё. И школа, как я понимаю, действует до сих пор?
— Школа, — показывает на табличку Фёдор.

Сюда неминуемо просится на несколько минут убранство дворца в фашистскую символику: бело-красный флаг и чёрная свастика. И нужно изменить цвет неба. Это же война. И пусть стоит в кадре чёрная легковая машина, та самая, которая появится чуть позже ещё раз. Сейчас она стоит пустой, без водителя. Патруль у штаба тоже не мешал бы, и овчарку с этим патрулём, и выходящего на крыльцо покурить офицера, а потом он будет прыгать через забор первого бабушкиного дома, что в центре села. Но это потом. Не сейчас.

Мы возвращаемся в реальность.
— С вами интересно, — говорит Фёдор.
— Что, перешли на Вы? — улыбаюсь ему.
— Это я в знак уважения. Я не был на войне, не знаю, что такое война.
— Так и я не был. И я не знаю.
— Мои друзья знают, — продолжает Фёдор, — они были на войне с Россией. А раньше наши народы воевали вместе против Германии. Понимаешь, что произошло между нами?
— Да, — киваю, — понимаю. Но… между мною и тобой ничего не произошло. Мы сидим сейчас в этой машине, и в наших глазах, и, надеюсь, в сердцах нет ненависти друг к другу. Это у них там, — показываю пальцем в небо, — что-то произошло. Это они воюют между собой, мы с тобой не воюем Фёдор.
— Да, — соглашается он, — понимаю, о чём ты.
— Меня больше интересует война с Германией в этом конкретном месте, в этой конкретной истории. Это то, что мы не должны забыть. Это то, против чего мы сражались вместе. Мы не можем воевать друг против друга. Мы слишком близкие народы. Ты мне близок Фёдор. Украина мне очень близка. Понимаешь?
— Конечно, — отвечает он, — но таких, как я, не так много. Нас кто-то настраивает против вас. Против России.
— Я не говорю от имени России, — продолжаю. — Хотя, родился там. Я говорю от своего имени. И я гражданин Канады. Уже гражданин Канады.
— Давай немного пройдёмся, гражданин Канады? — улыбается он. — Хочу поближе посмотреть этот красивый дворец и что-нибудь ещё интересное услышать от тебя.

Идём по тропинке к школе. Та была закрыта. Воскресенье. Фёдор закурил.
— В село Казацкое, — киваю, — с сентября 1941 года пришли немцы, но они там не базировались. Их база находилась в соседних Хижках, село такое. И река Сейм чуть в стороне, ты знаешь?
— Да, — соглашается Фёдор.
— За эту речку велись бои. Армия и местные жители не давали 2-й танковой группе немецких войск, которыми командовал генерал Heinz Guderian, перейти Сейм. За рекой стоял Конотоп.
— Он и сейчас стоит, — поддакивает таксист.
— Да, — соглашаюсь и продолжаю, — стоит, слава Богу. Я искал любой материал, касающийся моего деда, я копался в военных архивах, они оказались доступны. И я буквально почувствовал, я понял, где был мой дед до того, как его отправили на фронт. Деда же призвали на войну в сорок третьем, Фёдор. А война здесь шла уже в сорок первом.
— Он партизанил, — сразу угадывает тот.
— Именно! В Мутынском лесу. И в село возвращался только тогда, когда немцы оттуда ненадолго уходили. Я уже сказал, что в Хижках была база, место дислокации и склады с оружием и продовольствием.
— Это же совсем рядом с Казацким? — рассуждает Фёдор.
— Ну, да, очень рядом, — и продолжаю рассказывать: — Дед однажды участвовал в налёте на эти склады, партизаны и наши солдаты серьёзно обезоружили тогда фашистов. Всё продовольствие забрали, все боеприпасы. Подчистую. И тогда ещё немного удержали оборону Сейма. Но вскоре река была немцами взята, Конотоп тоже. В сорок третьем, — констатирую, — деда Андрея призвали в армию, случилось, наконец. Это был август месяц. И около Житомира, населённый пункт Коростень, туда пригнали призывников, там шли бои 112 стрелковой дивизии, 77 стрелкового корпуса РККА, дивизия пыталась освободить Коростень, там — моего деда немцы взяли в плен. За время оккупации этого украинского города фашистами было убито свыше шести тысяч евреев, часть отправлена в Аушвиц. Дед мой тоже был отправлен туда, в Аушвиц.

Я не заметил, как получил от Фёдора ещё сигарету, как закурил и выкурил её очень быстро. У меня тряслись руки. Оба мы шли уже обратно к машине.
— Ты хорошо подготовлен для встречи с Родиной, — сказал мне Фёдор.
— Не очень, — возразил. — Вопросы есть. Нерешённые. И я постараюсь за эти несколько дней их решить.

Машина едет дальше, и я продолжаю:
— Дед никогда не рассказывал о войне. Бабушка — да, та часто войну вспоминала, дед — нет. Он вообще был молчаливым мужиком. Всю жизнь проработал в колхозе. И повоевать ему толком не удалось. Партизанить — да! Повоевать не успел. В моей книжке и, надеюсь, в кино, — не будет рассказа о лагере смерти Аушвиц. Я, конечно, могу придумать эпизод, это не проблема. Только вопрос: зачем? О лагере этом слишком много уже написано и снято, и с такой болью снято и написано, что все боли эти долго ещё не заживут, будут они передаваться из поколения в поколение, как напоминание о том, чего больше нельзя допустить, чего надо бояться.
Мой дед останется жить в мирной истории, под мирным небом, он будет косить зелёную траву, работать в колхозе и на маслобойне и партизанить будет за кадром, в упоминаниях жены или детей. Война в моей книжке прозвучит в одной новелле, в кино тоже. Война — это всегда затратное действо, что в жизни, что во время съёмок.

— Как бы я хотел увидеть этот фильм, — отвечает Фёдор.
— Посмотришь, — улыбаюсь ему.
— Ты волшебник? — улыбается он в ответ.
— А ты сомневаешься? — уже смеюсь. — Мне знакомы с детства все эти места. Вся натура. Здесь всё сохранилось: землянки, окопы, воронки от снарядов. Для моей киноистории нужен только продюсер и финансирование. У меня даже актёр есть на роль одного немецкого офицера! Очень красивый актёр, Winzen Zwagner его имя. Он есть в Instagram. А ты? Ты есть в этой социальной сети, Фёдор?
— Вот моя сеть, — отвечает он, держась за руль. — Я живу по старинке, пользуюсь самым простым телефоном. Нет меня нигде. Здесь я.
— Я тоже здесь, — соглашаюсь с ним. — Но мне надо быть и там тоже. Время такое. Везде надо быть.
— Будь, — говорит он задумчиво, — писателям виднее.
И мы оба смеёмся.

Машина выходит на финишную прямую. По краям дороги шелестят тополя, они словно переговариваются: «Скоро ты вернёшься в своё детство». Тёмным островком на горизонте виднеется Мутынский бор, либо Чёрный лес, выбирайте любое название, товарищ режиссёр. В этот бор вместе с дедом и с родителями тоже — я ходил за грибами. Туда же мы ездили с дедом за сеном.

Постамент с надписью: КАЗАЦКОЕ.
— Можно немного помедленнее, Фёдор, — прошу.
— Хорошо, — Фёдор сбавил скорость.
— А то я будто проваливаюсь в воздушную яму, будто снова лечу в самолёте, и не ты меня везёшь в детство, а командир воздушного лайнера с журавлём на хвосте.
— Странный ты, — игриво отвечает мне таксист.
Первые мысли при въезде в село, я шепчу их себе под нос:
— Слева кладбище, там бабушка, завтра к ней схожу. А где колодец? Дом стоит рядом с колодцем-журавлём. Отец всегда говорил водителю: «Остановите вон у того колодца». Где? Где он?
Далее громко:
— Вот колодец! И дом! Остановись, пожалуйста!
Фёдор пугается, резко тормозит, визжат шины:
— Предупреждай заранее. Спалю резину с тобой.
— Извини, — оправдываюсь, — задумался я, разволновался.
— Понимаю…
С болью смотрю на второй бабушкин дом, и он ничуть не изменился: маленький, аккуратненький, бело-крашенный, любимый всем моим существом.
— В горле пересохло, — говорю. — Интересно, кто хозяйничает сейчас в моём доме, в моём детстве? Дядя Павлик продал дом.
— Так ты сходи и спроси… — Фёдор закуривает.
— Нет. Завтра, наверное, спрошу. Поехали.
— Как скажешь.

Машина трогается с места, я оборачиваюсь, вижу на дороге себя. Рядом со мной — двоюродная сестра, по возрасту она старше меня на пару лет. И я вижу уже всю эту нашу историю с купанием в сельском пруду, нашу гимнастику на дороге. Вижу. Одним украинским летом.

Титр: ДЕТИ.

Тогда мама нас привезла и быстро уехала обратно — на Север. Я не помню, почему она не осталась, какой была причина? Может, работала? Отпуск не дали? Вообще, странно. Для меня лето в детстве — это всегда отпуск родителей, поезд, и мы едем в сторону Украины.
Всё лето 1972 года мы были без родительского присмотра. А осенью нас забирала тётя Лиля, Маринкина мама, супруга родного брата моей мамы. Обоих уже нет в живых. Лиля приехала в село на рейсовом автобусе, не на такси. Привезла всем дорогих конфет, каких-то (для меня тогда) экзотических фруктов, сейчас это привычные фрукты — хурма и гранаты; Лиля быстро собрала наши чемоданы и нас, посадила всех в такой же рейсовый автобус, и лето закончилось. По дороге тётя накупила тетрадок, портфели для школы. Только не мне и Наде, а Марине с Андреем — своим детям.
Андрей старше Марины года на четыре. В Казацком он сразу подружился с местными мальчишками, ходил с ними за компанию и самостоятельно — далеко в лес, приносил в дом всякие напоминалки о войне: ржавые гильзы, немецкие монеты, и даже — хвост от бомбы! Нравилось Андрею быть чёрным следопытом, быть независимым, взрослым. Это так. Мы с Маринкой в деревне его почти не видели, не помним Андрея летом. Это всё, что про него можно сказать.
И вот однажды, солнечным украинским днём, на грязной, ещё не заасфальтированной сельской дороге я и Маринка устроили детские олимпийские игры. Маринка Кузнецова — моя двоюродная сестра.
Мы надели на себя отцовские длинные майки, сшили их между ног, и за это потом получили увесистые оплеухи от моей мамы. Сейчас, в моей памяти, эти две отцовские майки очень похожи на спортивные гимнастические купальники, и нам с Маринкой радостно, и мы счастливы!

— Я гимнастка! — скачет кузнечиком двоюродная сестрёнка. И после очередного своего прыжка на дороге поскальзывается и летит в грязную лужу.
— И я! И я! — попугайничаю, делаю колесо, прыгаю в грязь следом за ней.
Мы усердно обмазываем друг друга густой тёмной жижей и летим к ставку купаться.
Ставок — это небольшой водоём, за ним сельские жители, в общем-то, следят, чтобы он не зарос полностью камышом и кувшинками. Там водится рыба, там стирается бельё, там купаются местные и приезжие дети. Таких ставков в селе целых три. И в трёх я купался.

Наше с Маринкой купание в то лето я не забуду никогда. Всё дело в том, что мы оба едва умели плавать.
Середина ставка. В глазах ужас. Смотрим прощально друг на друга, вода у подбородка, но идём вперёд. Уже скрываясь под водой, пытаемся отталкиваться от вязкого илистого дна, едва касаемся его ногами. Вырвавшись снова на поверхность, набираем воздух в лёгкие, и снова уходим под воду, чтобы оттолкнуться. И так, казалось нам тогда, до бесконечности, до берега другой стороны.
— Я не умею плавать, — почти захлёбывалась Маринка.
— Я тоже! Успокойся! Береги силы!
Мы поплыли. Оба. Разом. Случилось чудо.
— Плыву! — кричит она.
— И я!
Преодолев глубокий участок, ноги снова коснулись дна. На берегу обоих трясло, мы учащённо дышали и только потом уже громко смеялись, когда бежали к дому.
— Бабушка! А мы умеем плавать! Мы умеем плавать, бабушка!
Скорее всего, это такая нарезка из воспоминаний. Ты, сидя в машине такси, оборачиваешься назад и всё это видишь в дымке кино. Или в зеркало заднего вида. Как режиссёру будет удобнее.
Вращается колесо прялки. Бабушка Степанида скручивает шерсть в тонкую нить. В печке тлеют угольки, стоит чугунок закрытый крышкой. В нём моя любимая каша. Рисовая.
Двор. Загон у сарая. Бегаю за свиньёй, пытаюсь запрыгнуть на неё, оседлать. Сандалии утопают в грязи, снимаю их, продолжаю гонять свинью. Дети (Марина, Андрей, Тома, Ира, Надя) весело реагируют на происходящее.
Комната. Бабушка отрывается от работы, смотрит в окно, выходит на крыльцо, вынимает из метлы прут:
— Вот я тебе сейчас всыплю!
Мы все бежим в огород. Только маленькая Надя (родная моя сестра) остаётся во дворе.
— Быстро вымыть руки и в хату! — кричит нам вслед бабушка. — Быстро! Я кому сказала!
Она берёт Надю на руки:
— Ты что за братиком своим не следишь?
Уходит с ней в дом.

Из чугунного горшка большой деревянной ложкой Степанида накладывает в тарелки рисовую кашу. Все мы кушаем с большим аппетитом. Я лезу ложкой в горшок, получаю подзатыльник. Но я совсем не обижаюсь. Бабушка меня очень любит.

Бабушка в храме ставит свечки, я вместе с прихожанами стою на коленях и крещусь. Повторяю за взрослыми всё, что делают они.

Дорожка, ведущая от храма. Бабушка и я возвращаемся домой:
— Бабушка, а Бог меня любит?
— Конечно, любит. Бог всех любит.
— И маму мою любит?
— И маму, и папу… Бог всех любит.
— А дядю Павлика?
— Любит, сынок. Он всех любит. И Павлика.

Сельская улица. Бабушка со всеми здоровается. Я, глядя на бабушку, тоже здороваюсь. Учусь.
— Какой же хороший хлопчик, — отвечают люди.

Мы приближаемся к дому. Дед Андрей выезжает из ворот на лошади, запряжённой в повозку.
— Бабушка, можно я с дедом поеду?
— Езжай.
И далее деду:
— Тебе помощник не нужен? Просится!
Дед молча кивает.
— А Надя где? — интересуется у него бабушка.
— Спит… — отвечает он.
Я залезаю на телегу. Мы с дедом едем в лес.

Мутынский бор. Лесная поляна.
Дед сгребает высохшее сено, укладывает его на повозку. Я же — бегаю поблизости. Нахожу старые окопы, землянку, куда залезаю и где имитирую стрельбу, кидание гранат:
— Тра-та-та-та-та! Бух! Бу-бух!
— Марк!.. — кричит дед. — Иди сюда!

Повозка. Помогаю дедушке держать верёвки, стараюсь, пыхчу. Дед Андрей затягивает верёвки потуже, закрепляя на повозке огромный стог сена.

Лошадь медленно тащится по лесной дороге. Груз слишком тяжёл для неё. Усталый дед ведёт её за уздцы, я — на самом верху, в сене.
— Бабушка! — кричу. — Я выше всех! Выше дедушки! Я очень высоко!

Корабельные сосны тянутся к небу. Сквозь белые облака, минуя стволы и ветви, сюда пробивается солнечный свет. Мы выезжаем из бора. Покидаем дедушкину секретную поляну. И эхо, моё эхо:
— Я очень высоко!.. высоко!.. высоко!

Возвращаюсь в реальность. Мы с Фёдором едем дальше, но уехали мы совсем недалеко. Искривление дороги вправо говорит: вот-вот появится маленькая лавчонка, если не рассыпалась от своей старости. Та самая лавчонка с моими конфетами «Слива».
— А! — тычу пальцем. — Стоит!!
— Что там ещё? — снова пугается мой украинский водитель.
— Лавку видишь?! — радуюсь.
— Ну… вижу этот сарай. И чего?
Мы проезжаем мимо покосившегося здания. Дверь заколочена крест-накрест досками, соломенная крыша окончательно сгнила. Вот-вот, и эта деревенская лавка (магазинчик) сложится как карточный домик.
— Сюда я таскал яйца, воровал их в курятнике, менял на карамель. Всё делал тайком от бабушки.
— Любил сладости?
— Кто же их не любил в детстве?! А ещё намазать варенье на хлеб, «скибка» называется. Хлеб и варенье — была моя еда.
Фёдор улыбается:
— Скибка? Правильно говоришь.

Подъезжаем к центру села. Показываю на избу, в которой когда-то жили врачи и где находилась аптека. Вывески, правда, уже нет.
— Я носил сюда ромашку. Собирал. Сушил. Зарабатывал копеечку.
— А мы зверобой собирали, за него денег больше давали, больше, чем за твою ромашку.
— За ним в лес надо было идти, — отвечаю, — а ромашка рядом с огородом росла, её было много.

Центр. Вижу одинокую остановку из белого кирпича. Автобус здесь как редкий гость, он приезжает из Конотопа теперь только по выходным.

Проезжаем мимо продуктового магазина.
— В эту большую лавку я ездил на велосипеде за хлебом. По-моему, раз в неделю его привозили.
— Сейчас хлеб по деревням возят два раза в неделю, — сообщает Фёдор. — Дочка у меня в пекарне работает.
Вдоль дороги на велосипеде едет мужик, на багажнике авоська с хлебом.
Таксист тычет:
— Примерно так ты вёз свой хлеб?
Я улыбаюсь:
— Ничего не изменилось. Именно! Всё на багажнике.
Проезжаем здание сельсовета, почты, школы, клуба.
— Такая же жёлтая краска фасада, как в детстве. Здесь по выходным были танцы. И даже играла какая-то группа. И кино раз в неделю — индийское.
Развилка.
— Куда нам? Направо?
Отвечаю:
— Да. Потом налево и прямо…

Едем. Кругом избы, избы, избы, заборы, заборы, заборы, скамеечки, колодцы, палисадники.

Глубокий вдох, медленный выдох. Говорю:
— Всё, финишная прямая. Скоро первая бабушкина изба? Вот и она. Остановись тут.
Фёдор тормозит, а я лезу в сумку:
— Деньги, пожалуйста… — отдаю двадцать долларов.
— Ну, спасибо! Щедро! В батю пошёл!
Смеётся. Складывает купюру. Прячет в кармане пиджака.
— А ты всё запомнил, я смотрю… — удивляюсь.
— А то! — отвечает Фёдор. — Я внимательный.
Выхожу из машины:
— Может, внимательный водитель на обратном пути кого захватит?
— Что ты?! — отмахивается он. — Нищета здесь. Удачи тебе, Марк!
— И тебе… — улыбаюсь. — Федя! Я обо всём напишу!
— В смысле?
— Об этой поездке нашей напишу.
— Я понял, — кивает. — По мне бы лучше кино.
— И кино тоже будет.
— Тогда буду ждать!
— Договорились!

Вдыхаю полной грудью родной деревенский воздух. Смотрю на лавочку около палисадника. Никого. Слышно, как голосит петух. Машина, примчавшая меня в детство, исчезает, поднимая клубы дорожной пыли. Фёдора я больше не увижу, но он останется здесь — в этом тексте.
Сейчас можно герою подойти к первому бабушкиному дому, присесть возле него на лавочку. Там она есть. В Украине у каждого дома есть лавочки. И пусть Марк посидит и помечтает. И у палисадника, ровно, как и в такси, пусть возникнет тот самый портал, та возможность ненадолго вернуться в детство.

Титр: КАЗАЦКОЕ.

Существует две легенды — как произошло название моего любимого села. Согласно первой — основали Казацкое поселенцы: отставной атаман Свечкин и казак Дубровин. Тогда село называлось Свечкина-Диброва.
Согласно второй легенде — название произошло от когда-то стоявшей в этих краях красивой дубравы, и казаки именовали местность Казацкой Дибровой.
Село моё известно с 1667 года, но наличие городища на территории свидетельствует: первые поселения здесь были до татаро-монгольского нашествия.
Район этот считался крайне привлекательным. Тут проходили важные торговые пути: Нежин — Конотоп — Кролевец — Ромны, пролегала граница с Россией. Плодородная земля. Озера. Болота. Торфяники. Река Сейм полна рыбы. В лесах кабаны, медведи, волки, лисы, зайцы.
В конце семнадцатого века Пётр передал эти земли гетману Мазепе, затем они перешли во владение графа Меньшикова.
С 1783 года, после полного закрепощения, начались крестьянские бунты, следствием которых стало убийство помещика Барятинского. Тогда жители села со всем своим скарбом отправились на свободные земли Екатеринославщины, остались только пожилые и немощные.
Проживали в Казацком и солдаты, после ликвидации путивльского рубежа они получили земельные наделы. Одним из таких солдат был Марк Скрипченко, отец моего деда Андрея.
Во времена реформы 1861 года село принадлежало графу Львову.
В 1862 году в селе Казацкое (Свечкина Дуброва, Бочки) Путивльского уезда Курской губернии проживали 2309 человек, насчитывалось 292 дворовых хозяйства, была православная церковь, три сахарных завода.
В 1880 году в селе Казацкое (Свечкине), центре Казачанськой волости, проживали 4175 человек, насчитывалось 632 дворовых хозяйства, православная церковь, школа, лавка (магазин), 42 ветряные мельницы.
После революции в бывших помещичьих усадьбах появились коммуны, одна из которых — «Победа».
В 1930 году в селе возник колхоз «Перемога», там всю жизнь проработал дед Андрей. В Казацком было радио, газета, среди крестьян велась большая культурно-массовая работа.
Во время Великой Отечественной войны на фронтах и в партизанских отрядах сражались против фашистов 1160 жителей села. В четырёх километрах от Казацкого в октябре 1941 года состоялся первый бой партизанского отряда «Смерть фашизму» с немецкими войсками.
Во Второй мировой войне погибли 554 жителя села, 348 фронтовиков награждены орденами и медалями. Стоит здесь и памятник советским воинам, павшим при освобождении села от немецкой оккупации.
Старинный каменный храм, в котором меня крестили, был взорван в 1986 году. Бабушка Степанида и Валя часто ходили туда, я тоже вместе с ними. Очень хорошо помню долгую дорогу к Покровскому храму, красовался он где-то на краю поля. Четыре нерушимых его стены стоят до сих пор.

Нічого я не можу з собою зробити
Мені хочеться у світі з Україною жити
Що б було як раніше
Що я пам’ятаю
Діда, бабу, село, гармоніка грає
Де смачні насіння, де скибка з варенням
Ці вірші мої, тобі в підтвердження
Люблю я тебе, моя Україна
І ти не кидай улюбленого сина

Я появился в селе в пять лет. Это было моё первое украинское лето. Не помню ни отца тогда, ни сестрёнку, да и саму маму — хоть убейте, не помню! Это сейчас я знаю, наслышан: уехали они на Север, не могли больше оставаться — заболела Надя.
Какое-то время мама пролежала с ней в больнице города Конотопа, но не получив должного лечения, повезла Надежду домой. Отец отчалил раньше, один. Он вообще любил быть один.
Хорошо помню деревянный дом, выкрашен был в голубой цвет, с резными белыми ставнями, улица — Набережная, это неподалёку от дома моей крестной Вали. Обстановку внутри совсем не помню, могу лишь предположить, какой она была, по вещам, мебели, которую старики перевезли уже во второй дом в начале села.
Украинские дома, они же избы, внутри однотипны. А вот снаружи, да — всех цветов радуги!

Титр: ПЕРВОЕ ЛЕТО.

Утро. Огород. Грядки с картошкой. Я и Толик улеглись на землю, курим дедушкин табак. Смотрю: бабушка идёт по тропинке прямо к нам, в руках держит лозину. Мы, естественно, вскакиваем и бежать. Та вслед что-то кричит, размахивает веткой как саблей. Отчётливо это вижу. Смешно и грустно.
Толик — мой деревенский дружок. Я познакомился с ним в это своё первое лето. Толик был всего на год старше меня и уже курил. Так и запомнился мне с сигаретой. В последующие приезды Толика я больше не встречал. Пару раз интересовался у крестной: где он и как? Валя что-то отвечала, не помню подробностей.
Да, там у меня был друг по самокрутке, то мы на грядках с ним, то в лопухах. И всегда нас ловила за этим делом бабушка, иногда соседка — Ганночка. Они обе шли на дым.
В эту первую поездку мне удалось забыть не только русский язык, но и о существовании моих родителей. Я свободно говорил на украинском языке, будто тут и родился.
Простенькая летняя кухня в саду. Стол. Две скамейки. Небольшая печка. Всё очень по-украински. Мама, бабушка и дед сидят рядом с яблоней, ветки над ними покачиваются, все о чём-то разговаривают. С улицы, хлопая калиткой, влетаю я. Чумазый. Босоногий. Рваные шорты и майка, весь пропах табаком.
Подбегаю к старикам, пристально смотрю на маму, она только что приехала, чтобы забрать меня на Север. Спрашиваю у бабушки:
— Что это за тётя?
И так называемая «тётя» отвечает мне:
— Я мама, Марк. Твоя мама!
И сразу в слёзы. Ручьём льются!

Ей приходят на помощь бабушка и дед — трое хором плачут. Всё это сейчас как перед глазами, дедушка тоже плачет. Сколько его помню, а были разные ситуации, он никогда не плакал. Не было такого. Только вот в тот день, один единственный раз, в это моё первое украинское лето, когда приехала за мной мама.
Бабушка с дедом работали в колхозе «Перемога», дед — каждый день, бабушка — когда просили помочь с уборкой урожая. И в такие вот дни я оказывался в местном садике.
Высокие сосны посажены редко, качели, песочница, беседка. Похоже, мы всегда в этом саду проводили время на улице. Дадут нам каши с булочкой, нальют по чашке чая и снова отправят гулять. Воспитателя в саду совсем не помню. Бабушку помню очень хорошо, она за мной приходила, забирала домой. Не любил я этот садик. Плакал даже. Не хотел я туда. Весь день ждал, когда вернётся бабушка — красивая, в длинной юбке, и мы пойдём с ней сначала через центр села, уйдём на тропинку вдоль палисадников и ярко выкрашенных домов, и бабушка со всеми будет здороваться, со всеми, кто попадётся на нашем пути, и я тоже буду кивать, так она меня учила.

➅ часть (The ice-cream)

Титр: МОРОЖЕНОЕ.

Один раз забирал меня из садика дед Иван, в коляске своего чёрного немецкого трофейного мотоцикла он отвозил Седого домой. Да! Я хорошо это помню.

Пыльная дорога. Ревущий мотоцикл. Голова торчит из коляски, сижу на пятой точке прямо на днище, и смотрю по сторонам. Коляска без кресла меня совершенно не расстраивала. Прокатиться с ветерком из детского сада до дома, что может быть лучше? Тем более если ты совсем не любишь находиться в таком вот саду.
Его звали — Иван Дрыдик. Фамилию мне подсказала моя мама. Иван возил из города Конотопа в село мороженое. Это не фантазии автора — было именно так. Куда конкретно Иван возил мороженое — я не знаю. Может, в магазин или в школу, может, ещё куда-то… Интересный вопрос. Но останется он теперь без ответа «куда».
Хорошо помню мои ожидания, эти детские эмоции, как терпеливо стоишь у дороги, прислушиваешься: «Не едет ли?» И уже под нарастающий рёв чёрного немецкого мотоцикла ты прыгаешь от счастья! И пылишь, пылишь на этой сельской дороге, ровно, как сам мотоцикл.

Дед Иван всегда тормозил. Это начало села, здесь теперь жила бабушка, чтобы вы понимали, что это уже её второй дом. Иван открывал чёрную крышку коляски, доставал откуда-то из глубин то, чего я так упорно ждал, — мороженое.
Мне запомнилось небритое, улыбчивое его лицо. Кепку Иван носил, телогрейку на нём хорошо помню, грубые штаны, заправленные в кирзовые сапоги. Руки! Крепкие, сухие, с мозолями руки! Я всегда обращал внимание на эти его руки, когда они передавали мне холодное лакомство. Голос у Ивана был низким. Иван курил табак. В моём детстве все деды курили. Помню ещё какие-то его действия по отношению к моей бабушке, та тоже выходила к дороге, как только мотоцикл шумно тормозил. О чём-то они разговаривали всегда. Недолго, правда.
Кем был бабушке этот Иван, я больше никогда не узнаю. И почему я вспоминаю об этом сейчас? Почему я не расспрашивал Ивана об этом тогда, в детстве, почему не интересовался: что волновало его, чем он жил, о чём думал, мечтал, кого любил? Мою бабушку?
Мне было пять лет. Какие могут быть вопросы к Ивану Дрыдику в таком возрасте?!
— Мороженое привёз?

Титр: ВТОРОЕ ЛЕТО.

Оно запомнилось грустью от переезда в новый дом, моей беготнёй к первому дому, ревностью, сожалением, будто оставил там не выкуренную с Толиком самокрутку, а может, какой-то секрет.
— Дедушка написал, что у них теперь новый дом в начале села, — скажет мне в поезде мама.
Не придав этим словам значения, я подумаю: «На старом месте построили новый дом». Но всё окажется не так. Об этом я уже вспоминал — в такси.
Ночь. Чемоданы. Маленький деревенский домик с соломенной крышей. Помните? Хорошо.
Дедушка через несколько лет уберёт солому, покроет крышу листами железа. К тому времени я уже привыкну к этому новому дому, полюблю его даже больше, чем этот, возле которого сейчас сижу, и во время моих путешествий в центр села я уже перестану смотреть на этот дом с сожалением, буду здороваться с его новой хозяйкой, типичной украинкой в платке. Если, конечно, та случайно окажется на лавочке.
И я обязательно буду навещать добрейшую бабушку Ганночку, потерявшую на войне мужа, соседку и подругу моей бабушки Степаниды. Так и прожила она одна всю свою жизнь. Детей у Ганночки не было. Высохшее, загорелое лицо в платке всегда будет охать, причитать, плакать, обнимать меня, вспоминая всех, и нас с Толиком в лопухах обязательно, и дедушкин табак.

В то грустное лето я хорошо запомнил слова сожаления деда Андрея, как раз речь шла о новом доме:
— Деньги Павлику были нужны. Вот мы и продали дом на улице Набережная, и купили этот, поменьше.
Для меня останется загадкой — куда были нужны такие деньги? Скорее всего, на покупку машины «Москвич». Они всегда потом приезжали в Казацкое на машине.
Павлик — родной брат моего отца. Он старше Петра года на два. Ещё есть Надежда, она старше всех, моя тётя Надя. Муж у неё из Краматорска, из тех самых мест, где много шахт. Она с детьми, Таней и Томой, тоже приезжала в село Казацкое. Мужа её звали Анатолий. Может, два или три лета они гостили вместе с нами. Где сейчас они? Ау? Я знаю, что тётя Надя ещё жива, но она не признаёт старшую дочь Таню. А взрослые сыновья Томы пошли на войну против собственного украинского народа. Один подорвался на мине и лежал в госпитале. Российское телевидение делало из этого горя событие — специальный репортаж.
Вроде бы и отец, и мама моя, и сестра Надя сейчас рядом, но почему-то они выпадают из поля моего зрения. Опять я не могу вспомнить, чем они тут занимаются в этом Казацком? Я же пишу о втором моём лете. А разрыв, который был между первым и вторым, — четыре раза по триста шестьдесят пять. Мне, вроде как, скоро десять годиков. Не маленький я уже.
Младшая сестра Надя в детстве часто болела, мама всегда возилась с ней и ещё помогала бабушке по хозяйству. Отец, соответственно, помогал деду.
Вижу моего отца, деда на телеге, уезжают куда-то. Вечером возвращаются с сеном: огромная копна падает прямо с телеги во двор. Дедушка уводит лошадь в колхозные конюшни. Отец, мама и бабушка вилами таскают сено в хлев, укладывают его в специально отведённое место. Вернувшись, дед начинает им помогать. Он забирается на растущую кучу сена и живо орудует вилами, поднимаясь выше и выше, к самому потолку.
А ещё я прыгал на этой куче сена как безумный, за что от отца получал очередную оплеуху. Он, вообще, любил их мне раздавать.
— Нельзя, — возмущался отец, — ты его прессуешь, тяжело перетаскивать, укладывать. Сено должно дышать, должно быть лёгким, иначе оно будет гнить.
После оплеухи я убегал в избу, залезал на печь, либо исчезал за воротами. На улице у меня были украинские друзья.

Чем же ещё занимался мой отец в этом Казацком? Ходил по гостям? Выпивал вечером в саду? Рыбачил? Да! Он рыбачил!
У деда были удочки, и сам отец привозил с севера спиннинг. С Павликом они ездили на речку Сейм или рыбачили на пруду. Я вспомнил! А то будто и не было отца никогда в моём украинском детстве. Конечно, он был, вот только как-то неотчётливо, неполноценно проводил время, не на моих глазах. Это естественно, я — ребёнок, я был предоставлен самому себе. Село Казацкое — не городская квартира с проходными комнатами, где отец маячит перед носом. В Украине целый дом, там двор, фруктовый сад, длиннющий, к лесу, огород. Там сарай с коровой и телёнком, там свиньи, куры с цыплятами, утки, гуси. Забыл ещё про два палисадника, где кусты малины и смородины, где круглые сладкие дыни. Места у меня было достаточно, чтобы спрятаться от родительских глаз. Поэтому и не помню я, чем занимали себя мои родители, и очень хорошо помню, чем сам себя занимал.

И сейчас в картину врывается тысяча девятьсот сорок первый год. Об этом суровом времени Марк ранее уже упоминал. Он вполне может оставаться на лавочке, тайно наблюдать со стороны за единственной новеллой о войне. Как вы считаете?

➆ часть (The skirt).

Титр: ЮБКА.

Я услышал этот рассказ от бабушки, когда учился в классе седьмом, и просил не раз и не два повторить его, надеялся, что она вспомнит ещё какие-нибудь важные для меня подробности.
— Расскажи про юбку!
— Снова?
— Да!
— Ладно, слушай… — и бабушка начинала в который раз:

— Напротив нашего дома (у Гали Бережной), вот, прямо через дорогу, может, на неделю, может, больше остановились немецкие офицеры. Основной штаб был в Бочках. А тут поселились те, кто за нашим селом следил.
Петька в тот день сидел на заборе, наблюдал за колонной военной техники, та медленно ползла по дороге, Петьке это было интересно. Детей немцы не трогали. Пока не трогали. Шёл сорок первый год.
Я ходила за водой и почему-то запомнила одного офицера: светлые волосы, голубые глаза, чётко выраженные скулы, тонкие злые губы. Сидя в черной легковой машине, он провожал меня своим пристальным взглядом до самой калитки.
Понесла я вёдра с водой в сарай. Кормлю свиней, боров упрямый, не даёт другим свиньям есть. Говорю ему:
— Пойдёшь к немцам на обед, будешь так себя вести!
Слышу выстрелы. Близко. Очень близко. Сердце заболело, побежала во двор.
Навстречу мне летит Петька, сначала за спину мою прячется, потом нырк под юбку и замер. А через забор уже прыгает этот белобрысый, что в машине сидел, в руке у него маузер, и следом ещё двое, но уже с автоматами. Калитка наша была закрыта на задвижку.
Белобрысый тут как тут, стоит перед самым моим носом, лицом к лицу. Заглядывает за спину, а там никого. Вижу по глазам: догадался, где Петька спрятался. Берёт он осторожно подол моей юбки, поднимает не торопясь, находит там сына, тот весь сжался, не дышит, смотрит испуганно на всех. Я закрываю глаза, молюсь, думаю: конец.
И тут смех. Непонятная речь и громкий смех офицеров. Все трое оглушительно смеялись! Оказывается, мой партизан, мой сорванец Петька рассмешил их своей находчивостью.
Он же, когда эта вся колонна прошла, взял булыжник, выбежал на дорогу и запустил его в ту самую чёрную машину, где сидел этот белобрысый. Что тогда на Петку нашло, не понимаю? Хотя, понимаю. Но нас же могли всех расстрелять!? Юбка спасла его. Вот додумался!?
Я тогда подняла Петьку с земли, прижала к себе, а немцы всё продолжали громко смеяться.
В этот же день у нас забрали борова, да всех свиней забрали. Отдала я сало, яйца, ещё какие-то продукты. Хорошо, что корова в лесу паслась. И её бы увели. Ещё за курами гонялись по огороду двое солдат, но не поймали ни одной.
К вечеру Павлик пригнал корову. И я твоему отцу сказала: «Выйдешь на улицу, убью!» Двоим сказала. И всю ночь потом проплакала. Дети, я одна с ними, дед партизанит, в село пришли немцы.

***

Я иду по тропинке мимо зарослей бузины прямо к Валиному дому. Иду и вспоминаю:
— Тут мы с Толиком курили табак деда Андрея. В этих самых кустах.
Подхожу к дому, дёргаю ручку калитки — не открывается. Перелезаю через забор. Из будки выползает собака — лает.
— Как же вас звали-то всегда? Шарики?.. Полканы? Точно! Полкан! — кричу, — Полкан!
Собака замолкает, крутит хвостом.
— Полкан, — повторяю ласково. — Хорошая собачка.
Валя выходит из сарая, вытирает о передник руки.
— Откуда знаешь, как собаку зовут? А?
Подхожу, крепко обнимаю мою крёстную:
— У вас всегда были Полканы! Привет!
Валя, радуясь и плача:
— Всё помнишь, значит… Неужели это ты!?
— Конечно, я!
— Да вижу! — она вытирает слёзы.
— Вот, соскучился, — отвечаю ей.
— Не прошло и сто лет… — улыбается, отступает на шаг, разглядывает меня всего.
— Ну, не сто, двадцать где-то.
— И ещё пять… — добавляет. — Да-да-да!
Считаю. Соглашаюсь с ней.
— Ты надолго к нам? — интересуется крёстная.
— Всего на несколько дней. А где Миша?
— На сенокосе Миша. Завтра вернётся. А почему так мало собираешься у нас погостить?
— Так задумано по сюжету, — улыбаясь, отвечаю ей.
— Пойдём-ка в хату. Расскажешь там мне про свои сюжеты. И поужинаем заодно.
— Ага, — иду за ней. — Правда, я не голоден особо.
— Худоба! — оборачивается крёстная. — Не голоден он…
— Отец тоже был худой, — смеюсь.
— Нормальный он был! — восклицает Валя. — Крепкий! А ты худой!
Крёстная совсем не изменилась. На её лице нет морщин! Немного у глаз разве что, их обозначило солнце. Лицо у Вали румяное, пышет здоровьем, и руки тоже не старые. А ведь она старше меня на одиннадцать лет!
Пока Валя накрывала на стол, я прилёг на кровать и уснул.

Титр: СОН.

И снился мне сон про деда Ивана и его трофейный немецкий мотоцикл. Снился ветер в лицо, волшебное мороженое, которое они, убегая от погони, ни за что не отдали фрицам!
— Дедушка, а куда мы едем?
— К нашим!
— А мороженое не растает?
— Не растает! На то оно и мороженое!
Снился лёд и первые хоккейные коньки, на которых я напильником сделал зубцы, чтобы те стали фигурными, и получил за это отцовский подзатыльник.
Снился дед Андрей и поездка к Мутынскому лесу, где я спрятался от дедушки в старой военной землянке, а потом вернулся домой на высоченном стоге сена, лёжа на спине, разглядывая плывущие прямо на меня облака. Дед тащил в это время за узду старую кобылу и пылил по сельской дороге скрипучей колхозной телегой.
— Дедушка! — кричу. — Я очень высоко! Дедушка! Я выше облаков!
И снился шоколадный заяц в золотистой обёртке, уши у которого съела Светка, когда я случайно забыл зайца на столе коммунальной кухни, оттягивая момент трапезы. И увидел я во сне этот шоколадный Светкин рот, и возненавидел её снова, как в детстве, потому что та умело прикрыла съеденные заячьи уши разноцветной фольгой и ни за что не призналась в содеянном, даже если факт на лице! Шоколад.
— Что!? До сих пор жалко? — возмутится во сне Светка. — Если бы у меня был такой заяц, я бы с тобой поделилась! Подумаешь, уши… Я тебе самые жирные куски оставила!
И снился дружок Толик. Вылез он весь чумазый из кустов бузины:
— Пошли?! Я у деда махорки украл!
И не перестанем мы воровать у дедов махорку и курить её то в кустах, то в лопухах. А на струйку дыма придёт, крадучись, бабушка Стеша, и в руках у неё — ивовый прут.
И снился мне сельский магазин с прогнившей соломенной крышей, где я отдам продавщице яйца.
— Карамель? — игриво спросит она. — Что взвесить тебе за твои яйца?
Киваю:
— Карамель «Слива».
Она отвесит сто грамм карамели, запакует в газетный кулёк и передаст мне:
— Только бабке Стеше не рассказывай… Ц-ц-ц!.. — приложит она палец к губам.
Снился высокий облупившийся подоконник в нашей комнате, в коммунальной квартире, на который я пятилетним ребёнком умудрюсь забраться. И в открытое настежь окно выпущу бумажный самолётик.
Тот закружит в воздухе, медленно закружит, словно в рапиде.
— Самолёт, самолёт, прокати меня в полёт! — закричу ему и полечу сам, но в какую-то пропасть: — А-а-а!
Выпаду тогда из окна.

➇ часть (The letter).

А когда я проснусь, в доме крёстной уже соберётся вся родня. Даже брат моего отца Павлик приедет из города. Пока я буду досматривать свои последние минуты сна-мечты, все родственники поочерёдно будут заглядывать в комнату. Любопытные. Соскучились.
Мы рассядемся за накрытым столом. И на дворе поздний вечер.
Смотрю на свою крестную, её веснушчатое загорелое лицо. Смотрю на тётю Марусю, родную сестру Валиной мамы Варвары. Бабы Варки уже нет. Смотрю на дочерей тёти Маруси, Надю и Валю, на их сыновей, совсем взрослые парни. Смотрю на тётю Клаву, на Павлика, на Ирину. На всех сразу смотрю.
Я всегда помнил и буду помнить то, что любит кушать Украина. То, что готовила для меня моя бабушка Стеша, моя Валя, моя Маруся, тётя Клава, и так до бесконечности. Мои… Мои… Мои родные…
Каши из печи, чаще рисовые на молоке, слегка желтоватые, с запечённой золотистой корочкой, очень вкусные. Супы, борщи всегда наваристые, куры, пахнущие исключительно курой, не напичканные, как сейчас, пенициллином. Свиные колбаски, вареники с вишней, цельный окорок с горчицей, холодцы, сметана, молоко, масло. Мои скибки с вареньем, горячие семечки, яблоки, груши, шелковица, черешня, всё это я любил, люблю и буду любить.
— И за сколько ты, Павлик, продал бабушкин дом? — спрашиваю.
— Ой, копейки… — отвечает за него Валя. — Продал под дачу.
Дядя Павлик молчит.
— А вещи? Иконы, трофейная гармонь деда, ордена, таинственный сундучок, что стоял в сенях, фотографии… Где это всё?
Так хотелось хоть что-нибудь из моего украинского детства. Любую вещицу. Даже самую небольшую, самую ненужную.
— Что за сундучок такой? — интересуется крёстная, глядя на Павла.
Тот продолжает молчать.
— У бабушки в сенях он был, — говорю я. — Резной такой. Она туда часто заглядывала. Там аккуратно лежала какая-то одежда, куски ткани, ещё что-то… Деньги оттуда доставала, в носовом платочке хранила.
— А ты откуда знаешь? Подглядывал?
— Разок.
— Любопытной Варваре, знаешь, что сделали? — улыбается Валя.
— Дети всегда любопытны… — отвечаю.
— Да… — кивает, — ты был слишком любопытным. Шпионил всё за мной… Помнишь?
— Конечно, помню. Ты целовалась с Мишкой в кустах бузины.
Смеюсь. И продолжаю своё:
— Так… где сундук?
Cнова смотрю на дядю Павлика, родного брата моего отца.
— Надя забрала, — наконец, он из себя вытащил слово.
— Куда? В Донецк?
— Да. И гармонь и ордена тоже. Отец с ней уехал тогда. С Надей. Там и похоронен.
— Может, выпьем за встречу? — заулыбалась тётя Маруся. — Хватит уже о грустном. Смотрите, как он на Петра похож.
— Похож, похож… — запел весь украинский стол.
— Моего отца уже нет, — говорю я. — И я приехал к вам, чтобы не позволить вам совсем забыть меня. Вроде украинская нить оборвалась, та, что главная, — Петром она называлась. Давно оборвалась, я ещё в армии российской служил. И все вы уже тогда стали забывать нас, не писать писем моей маме, не звать нас больше на Украину. Или как теперь… в Украину?
— И так и так можно, — улыбалась, но уже плакала тётя Маруся.
— И я приехал сказать вам только это, — продолжил, — только это: не забывайте меня, не забывайте нас, в моей крови часть вашей крови. Всё. Всё. И я хочу знать имена тех, о ком вы ещё можете мне рассказать, о своих родителях, о своих бабушках. Про всех, кого помните, всех мне отдадите в этот вот текст. Вам ясно? Понятно?
Все плакали. Всём было всё понятно.
— И вот теперь давайте выпьем, — поставил я свою жирную точку.
Выпили мы тогда хорошо. Посидели хорошо. И Павлик не уехал в Конотоп, а пошёл спать к тёте Марусе, недалеко отсюда. Дом её стоит самым ближним к храму, там меня крестила бабушка Стеша.

Когда все разошлись и в Валином доме стало тихо, я достал компьютер, напечатал название следующей новеллы. Пошла работа с текстом.

ПИСЬМО.
Москва, 2004 год.

Закрываю входную дверь своей съёмной квартиры, спускаюсь вниз по лестнице, заглядываю в почтовый ящик, достаю письмо:
— Написала всё-таки мама. Какое пухлое! Прочту вечером.
Кладу письмо в портфель, выхожу из подъезда, спешу к метро.
И снова музыка. Возможно, Игоря Дункула. Новое утро движется вместе со мной. Спускаюсь в подземку, еду в переполненном вагоне, не опоздать бы на первую пару.

В динамике Садового кольца
Переключая ручку скоростей
К тебе навстречу в сводке новостей
Лечу…

Поднимаюсь на поверхность, лечу по Тверскому бульвару к особняку № 25, на проходной вывеска:
«Литературный институт имени А. М. Горького».

Квартира на Автозаводской. Вечер того же дня. Горит торшер. На журнальном столике: стопка книг, пепельница, сигареты, чашка, письмо.
Я выхожу из душа, иду в комнату, сажусь в кресло, делаю глоток уже остывшего кофе, открываю пухлый конверт, читаю:
— Здравствуй сынок. Я родилась четвёртого ноября сорок третьего года в деревне Столбище, Ярославской области. Твоя бабушка, Александра, родила меня прямо на скотном дворе, возле поросят, не смогла даже дойти до дома. Детство наше было босое и голодное. В пятьдесят третьем году отец мой, Василий Васильевич, твой дедушка, завербовался на север и уехал, через год к нему переехала вся семья. Сначала мы жили в бараке, у нас была комната восемь квадратных метров. Позднее, в шестьдесят четвёртом, когда я окончила вечернюю школу и уже работала, твой дедушка получил жильё в городе: двухкомнатную квартиру на улице Космонавтов — ты должен помнить её. В этом же году, на майских праздниках, я познакомилась с твоим отцом, Петром Андреевичем. Я зашла к подругам в общежитие. Тогда на мне было красивое в полоску платье…

Отрываюсь от чтения:
— Я помню это платье, мама. Видел на фотографиях.
Возвращаюсь к письму:

— И вот… открывается дверь, и в комнату влетает высокий кучерявый парень с голубыми глазами, в светлой рубахе, костюме цвета морской волны. У Лиды Беспаловой на кровати лежала гитара…

Снова отрываюсь от чтения, представляю, как это могло бы быть в картинке…

1964 год. Провинциальный северный город.

Комната в общежитии. День.
Дверь резко открывается. Заходит Пётр, кучерявый красавец, очень похожий на молодого Есенина. С Лидой Пётр знаком, Антонину видит впервые.
Говорит, открывая дверь:
— Лидка — это я!
И тут же берёт гитару.
— Кто сыграет?
Смотрит почему-то на Антонину.
— Ты и сыграешь… — недолго думая, выдаёт Антонина.
Пётр краснеет.

2004 год. Москва. Квартира на Автозаводской.

Продолжаю читать мамино письмо:
— Вечером мы пошли на танцплощадку.

Отрываюсь:
— В парк… Есть одна фотография, сохранилась. На ней и танцплощадка, и летняя сцена (эстрада), и мои родители с друзьями.

Читаю дальше:
— Стали встречаться. Пётр был очень внимательным, чутким, и скажи я что не так — всегда краснел. Расписались мы в декабре шестьдесят четвёртого, двадцать шестого числа.

Закуриваю, продолжаю читать уже о себе:
— Ты родился весом четыре килограмма двести пятьдесят грамм, ростом в пятьдесят один сантиметр. Родился с обвитой вокруг шеи пуповиной, и врачам пришлось хорошо потрудиться, чтобы ты заголосил.

Улыбаюсь:
— Спасибо врачам.

Продолжаю читать:
— Тебя мне принесли на второй день, и я сразу поняла: ты долго сосать материнскую грудь не будешь. Самыми любимыми из «Домовой кухни» у тебя были кефир и молоко.

Снова улыбаюсь:
— Очень хороший кефирчик! Надюхе такой же брали.

Читаю:
— Творог выплёвывал прямо мне в лицо. Вместо него я стала брать ещё один кефир.

Мысли вслух:
— Плевался, значит… негодяй.

Продолжаю читать мамино письмо:
— Поначалу ты был полненький такой, всё сидел и совсем не ползал. На одиннадцатом месяце пошёл ножками. Правда, часто шлёпался на попу и очень интересно вставал, и лепетал что-то по-своему, мне казалось, я понимала тебя. Заговорил ты с двух лет. В три я повела тебя в детский сад.

Отрываюсь:
— Садик «Звёздочка».

Читаю дальше:
— В садике ты вёл себя хорошо. Быстро учил стихи, танцевал, любил петь.

1968–1969 годы. Провинциальный северный городок. Зимний вечер.

Мама идёт забирать меня из садика. На ней драповое пальто с меховым воротником, на голове пуховый платок. Морозец, снег под её валенками хрустит, она тянет за собой пустые санки.
Вывеска: «Детский садик «Звёздочка».
Большой зал. Дети, кого ещё не забрали домой, играют. Моя воспитательница Раиса Макаровна сидит за столом, читает книгу. Я стою у окна, лицо у меня заплаканное. Мама заглядывает в помещение.
— Марк, за тобой пришли, — говорит воспитательница, и далее маме: — Здравствуйте…
— Здравствуйте, Раиса Макаровна, — отвечает мама.
Бегу к ней, держу вверх как жезл забинтованный палец.
Мама, испуганно:
— Что случилось?
Я (протяжно):
— Сунул в трамвайчик.
Посреди зала, среди множества игрушек, лежит тот злополучный трамвайчик, в окошко которого я умудрился засунуть свой палец.
Мама, смеясь:
— Надо было сунуть голову.
Я в рёв:
— Голова туда не влезет!
Раиса Макаровна подходит к моей маме:
— Вот, игрался… Засунул палец в окошко, еле вытащила. Поцарапали малость.
— Ничего страшного, Раиса Макаровна, — говорит мама, — до свадьбы заживёт.
Продолжая ныть, я всё же интересуюсь:
— Какой такой свадьбы?
Раиса Макаровна улыбается:
— С Галей…
Мама тоже улыбается:
— Понял, жених? Скажи всем: до свидания. И Гале скажи!
— Галя уже дома… — вытирая слёзы, отвечаю.
— До свидания, — прощается со всеми мама.
— Всего доброго, — кивает ей Раиса Макаровна.
Мы уходим в раздевалку. Мама одевает меня, а я смотрю на вишенку, рисунок на моём шкафчике. Зачехленным как водолаз (она всегда мне повязывала голову платком, поверх шапки, оставляла одни глаза) выхожу на морозную улицу.
— Садись на саночки, — говорит мама и везёт меня домой.

2004 год. Москва. Квартира на Автозаводской.

Я затушил тлевшую в пепельнице сигарету.
— Всё помню. Санки, зиму, варежки, одетые наизнанку, платок пуховой, весь мой мирок в маминой руке. Рисунок на шкафчике помню: вишенка… Галю хорошо помню… В девятом классе она выскочила замуж и родила. Выглядела очень взросло: длинные ноги, короткая юбка, туфли на платформе, грудь большая. В школе мы не общались, учились в параллельных классах. Пересекались с ней разве что в столовке. В эти минуты Галя краснела, будто что-то вспоминала.

1968–1969 годы. Зал детского садика.

Мы с Галей выходим из туалета. На ней фата, сделана из белого вафельного полотенца. Галя держит меня под руку. Идём в центр зала.
— Ребята! — торжественно объявляет воспитательница. — К нам пожаловали жених и невеста.
Дети отрываются от своих игр, бурно реагируют.
Раиса Макаровна продолжает:
— Вот вырастешь, Егошина, тогда будет всё по-настоящему.
Галя надувает щёки:
— Мы уже по-настоящему, Раиса Макаровна!
— Правда? — улыбается воспитательница. — Ну, приглашайте к свадебному столу. Где угощения? Торт?
Галя не знает, что ответить, тащит меня обратно в туалет. Какое-то время мы пережидаем возле стопок зелёных горшков, и я клятвенно обещаю, что научусь печь торты.
— Я научусь! Честное слово!

2004 год. Москва. Квартира.

Продолжаю читать мамино письмо:
— В конце шестьдесят восьмого мне дали комнату в коммуналке: улица Ленина, дом 12, квартира 5… Летом шестьдесят девятого, под вечер, я пошла на кухню, приготовить поесть… Отец тогда был на работе…

Титр: ПОЧЕМУ Я БОЮСЬ САМОЛЁТОВ.

Здесь Марк может просто набирать этот текст и озвучивать его. Это — голос автора.

Дом, куда меня принесли после рождения, был пленными немцами построен, трёхэтажный такой, на два подъезда дом.
Квартира коммунальная, на втором этаже, направо дверь. Жили в ней: мы, семья Добровых и какая-то бабка. Я забыл имя, спрашивать у мамы не буду. Не любил. Боялся. Это отдельная история.
Что я помню? Купленного мне шоколадного зайца, уши которого съела Светка Доброва, первые шаги от дивана к кровати помню, пустые из-под водки в коридоре бутылки, яблочные огрызки под подушкой, полёт со второго этажа.
В три года меня могло бы не быть. Всё просто — жизнь до трёх — и всё. Спас меня деревянный настил. Он закрывал бетонную подвальную нишу под нашим окном. Это был единственный настил, остальные три ямы вокруг дома были открытыми могилами, без деревянных крышек.
Я пустил в окно самолётик, но тот вернулся на подоконник. Мама в это время была на кухне, готовила мне кашу. Дотянуться до бумажного судна, вернувшегося в аэропорт, оказалось нелегко. Подставив табурет, я вскарабкался на широченный подоконник и странным образом вывалился вниз.
Она бежала в больницу прямо в халате и тапках. Здание — рядом, врач — хороший, фамилию — помню — Нечаев!
Пролежал я в больнице неделю, пока не сошли с лица синяки. Кости, суставы, мышцы — всё было в целости и сохранности. Лицо пострадало. Жёсткая посадка на лицо.
Папа с улицы смотрел в окно. Я снова стоял на подоконнике. Уже больничном. Но теперь меня держала мама.
— Крепче держи! А то сейчас опять вылечу!
— Не вылетишь, — успокаивала она меня.
Отец плакал, грозился её убить, курил, смеялся, снова плакал, хорошо помню этот момент с отцом.
Так моя жизнь разделилась на до и после… На до… полёта — и после полёта. И стала она другой.

2004 год. Москва. Квартира на Автозаводской.

Продолжаю читать письмо от мамы:
— Положили нас в хирургию к Николаю Дмитриевичу Нечаеву. После работы отец прибежал к больнице, и мне пришлось поставить тебя на подоконник. Он хотел убедиться в том, что с тобой всё в порядке.

1969 год. Провинциальный северный город. Палата в больнице.

Стою на подоконнике, смотрю в окно. Хорошо это помню. Ярко. Мама крепко держит меня за талию. На улице стоит папа.
Я (сердито):
— Крепче держи! А то сейчас опять вылечу!
— Не вылетишь.
Открываю ручонками заплывшие от синяков глаза, смотрю на силуэт отца. Вечер уже.
Папка и плачет, и смеётся. Показывает маме кулак.
Мама переносит меня на кровать, укладывает спать.
Задаю ей вопросы:
— А где ты меня взяла? Откуда я появился?
— В «Детском мире» купила… — отвечает.
— А почему ты меня купила?
— Ты мне понравился.
— Но ведь меня же кто-то сделал? — продолжаю допрашивать маму.

2004 год. Москва. Квартира на Автозаводской.

Читаю дальше:
— Когда ты увидел меня в положении, я ждала Надю, ты подошёл ко мне и сказал: «Мама, тебя заберут в больницу, разрежут животик и достанут девочку». Надежда и родилась через кесарево сечение.

— Устами младенца глаголет истина, — заметил я, не отрываясь от письма.

— А дальше, сынок, Украина. Бабушка тебе во всём потакала. Спал ты на печке, проснувшись, требовал горшок. Пил каждый день парное молоко — целую кружку. Яблоки в саду кусал не срывая, оставлял висящие на ветках огрызки. Старики, шутя, говорили: «Кто это яблоки грызёт? Наверное, зверёк какой?» Ты смеялся и отвечал: «Я не зверёк». На Украине тебя очень любили. Вот собственно и всё… Твоя мама.

Тут Марк возвращается в реальность. Раннее утро, комната в доме у Вали, текст на мониторе компьютера, курсор мигает на слове МАМА…

Утро нового дня.

— Хочу к бабушке съездить.
— А ты найдёшь, где? — интересуется крёстная.
— Это же не Торонто. Найду, конечно.
— Она вначале села.
— Это я знаю, Валя. Мне бы велосипед.
Валя смотрит на мужа Мишку.

➈ часть (Marshmallow Clouds).

Титр: ЗЕФИРНЫЕ ОБЛАКА.

Голос автора сопровождает происходящие на экране события.

Я купил белый зефир, килограмма два, купил в лавке, что в центре села, но не самая большая, а маленькая, на противоположной стороне дороги, напротив бывшей большой, которая теперь заколочена: нечего продавать, некому. В детстве я покупал там хлеб, по десять кирпичей белого и столько же чёрного. Хлебная машина тогда в село приезжала один раз в неделю. И вот теперь в этой маленькой лавке совсем пусто: спички, масло растительное, женские платки, химия какая-то и этот вот зефир.
Крутить педали Мишкиного велосипеда оказалось тяжеловато: цепь проржавела. Моя крестная попросила новый у соседей, те охотно дали, на нём я и поехал.

Магазин позади. В руках пакет, в нём зефир, платок в розах для Вали, спички для Михаила, её мужа, — нечем ему было с утра самокрутку поджечь. Это, друзья мои, Украина. Наши дни.

К началу села я добрался быстро, там дом моей бабушки. Второй дом. Вчера, проезжая из Конотопа на такси, я видел свежую на доме побелку, свежую краску забора, колодец-журавль. Там всё теперь чужое. Не моё.

Оставив у колодца велосипед, я приблизился вплотную к детству, нашёл в заборе щёлку, стал смотреть во двор: красные «Жигули», гуси, куры, хлев, людей не вижу. Может, постучать? Так хочется в дом пройти, печку увидеть, заглянуть в тёмные холодные сени, (где отдыхал мой дед), увидеть комнаты, половицы, полежать на них. Может, из детства что-то ещё сохранилось? Не всё Павлик вывез и продал? Дядя Павлик — родной брат моего отца.
Я не решился постучать. Принял всё как есть. Как данность. Как чужую уже территорию. Пошёл к колодцу-журавлю воды попить, и тут:

— Вы кого-то ищете?

Это была соседка, жившая через дом. Она совсем не изменилась.

— Да я бабушку ищу свою, Степаниду. Марк я, если помните такого… Мы приезжали сюда каждое лето. В детстве, правда. В моём детстве.

Она запричитала. Всё помнила. Узнала меня.

— Возьму сейчас велосипед и поедем, — побежала она к себе, — сейчас! Я мигом!
Не попадись мне эта женщина, я бы долго искал свою бабушку.
Место, куда мы приехали, стало похоже на поле для гольфа. Никаких бугорков, исчезли. Время их сравняло. Лишь несколько оград с крестами напоминали: это кладбище.
Соседка повела меня за собой, подвела куда надо, к одной из таких оград, и я с трудом разобрал на чудом сохранившейся табличке фамилию…

— Ну, ты давай сам теперь, сам давай, открой, зайди, поговори, а я поехала…
— Возьмите немного зефира! Помяните!

Зашёл. Сел в траву и расплакался. Прилёг. Уснул.
Разбудили меня птицы, они шумно растаскивали привезённую бабушке сладость. И разлетались по небу зефирные облака, и светило солнце.

ФИНАЛЬНЫЕ ТИТРЫ.

От автора:
Это то, что не вошло в книгу, но что может быть на финальных титрах, небольшими такими вкраплениями, отснятым сырым материалом…

Двор. Открытая калитка. Я прощаюсь с Мишей и Валей. Крепко обнимаю их, целую.
— Приезжай к нам почаще, — говорит Мишка.
— Насовсем… — добавляет моя крёстная.
Я, шутя:
— А жить где?
— Вот! — оба показывают на свой дом.
— Мне бы тот, — говорю Вале, — что из детства.
— А ты задай все эти вопросы ему!
Она бросает взгляд в сторону машины. Дядя Павлик, сидя за рулём, уже сигналит мне.

— Ну, что… Пошёл я?
— Иди Марк, — отвечают оба, — иди с Богом.

Машина трогается с места. Я оборачиваюсь. Валя выходит со двора на дорогу, машет нам вслед рукой.

— Мы не ладим, — говорит мне моя тётя.

Павел ей:
— Клава, хватит!
Та ему:
— Почему «хватит?» Они, Марк, обиделись на нас, что мы продали бабушкин дом.

Я молчу.

— Ну и обижайтесь… — продолжает она. — Они думают мне легко всю жизнь было по больницам ездить? Сколько денег мы потратили на лечение Людмилы?! И всё безрезультатно!
— Клава, хватит! — повторяет мой дядя. — Умерла Людмила…
— А почему другой дорогой едем? — спрашиваю я.
— Эта короче.
— Я так хотел снова на бабушкин дом посмотреть, — отвечаю дяде.
— Ты же был вчера… на кладбище?

Тётя Клава мужу:

— Сам-то понял, что сказал?!
— А что я сказал?

А ведь он прав, — думаю, — это и есть теперь бабушкин дом. Осевшая могилка.

— Там надо табличку новую повесить, — озвучиваю, глядя в окно. — Хотя бы табличку. Я дам вам деньги, повесьте, пожалуйста.
— Сделаем… — обещает дядя.
— Кто-то, кажется, памятник хотел матери поставить? — язвит тётя Клава.

Павлик молчит. Дальше мы едем в полнейшем безмолвии.

Я смотрю в окно. Машина проезжает мимо старого храма, там меня когда-то крестили. Туда ходил я с бабушкой и крёстной Валей на всякие церковные праздники.

Валя мне в красках рассказывала о моём крещении. Хочу поделиться с вами.

Я, находясь в бабушкиных руках, заехал попу ложкой по лбу, когда он мне давал что-то там… из этой самой ложки выпить. Я ручонкой так махнул! Хорошо махнул ручонкой! Содержимое ложки вылилось на рясу. А сам прибор ударил по святому лбу! Валя еле смех сдержала. Да и бабушка Степанида тоже.

КОНЕЦ ФИЛЬМА.

back